Страница 2 из 99
— Шестьдесят с мелочью. Садись к ящикам, у меня недогруз.
Наверху я числился переменным личным составом. Внизу, как выяснилось, я числился позицией в центровке, и это была самая честная запись обо мне за весь год.
Окон в грузовом отсеке не бывает, поэтому дорогу вниз я слушал. Слушать было что: сход с орбиты, разворот, длинное торможение, на котором обшивка начинает работать и сообщает об этом ровным низким гулом, на два тона ниже моего порога тревоги. Вес возвращался не сразу и не весь: сначала пришла половина, потом остальное, и на последних минутах ящики за моей спиной сели плотнее, каждый на свое место, как садится все, чему наконец дали настоящую тяжесть.
— До посадки восемь минут по расписанию, — доложила напарница в ухо. — Отмечаю: перемещение вниз, сорок минут, ноль сотых. Первая бесплатная статья в твоем бюджете за весь период наблюдения.
— Пользуйся, пока дают.
— Пользуюсь.
Створ открыли в двадцать минут седьмого, и на меня вошел воздух.
Год я прожил там, где воздух это изделие: у него есть паспорт, регламент продувки и один запах на все палубы. Этот воздух про себя ничего не сообщал. Он просто шел через створ, теплый, пыльный, с горчинкой сухой травы, и приносил сведения, которых не выдает ни один регламент: что ночью было холодно, что к полудню будет жарко и что ветер работает с той стороны, откуда пахнет полосой.
Дальше, за бетоном, за причальными фермами, за ангарами, лежала степь. Ровная, выгоревшая, до самого горизонта, и горизонт стоял, где положено, а не загибался под ногами кверху.
Красоты я в этом не увидел никакой. Я вырос под открытым небом и знаю ему цену: небо ничего не гарантирует, ветер несет пыль в подшипники, а жара сокращает ресурс всему, живому и неживому. Просто год я прожил внутри изделия, и внутри изделия у меня все было в допуске, кроме одной вещи, для которой в моих ведомостях не значилось графы. Теперь я стоял на грунте, дышал погодой и понял, что графа и не нужна: это у меня в норме.
Потом я посмотрел на часы, снял себя с довольствия по лирической части и пошел искать диспетчерскую.
У диспетчерской доков кампуса я стоял с заявлением, написанным по всей форме, и с копией параграфа, подколотой снизу, потому что первое правило бумажной школы гласит: не заставляй чиновника искать основание, принеси основание с собой, теплым.
Дальше началась комедия, которую я, пожалуй, изложу актами, как положено.
Акт первый: дежурный по доку прочитал заявление, посмотрел на меня, посмотрел на параграф, снова на меня и сказал, что такого параграфа нет. Я показал пальцем. Параграф был. Дежурный сказал, что параграф есть, но он не для кадетов. Я показал пальцем на слова «личный состав, включая переменный». Дежурный сказал, что это надо согласовать, и произнес слово «согласовать» с той интонацией, с какой говорят «похоронить».
Акт второй: согласование. Семь виз. Комендатура, санчасть, учебный отдел, страховой стол, снова комендатура, потому что первая виза была поставлена не тем оттенком чернил, интендантская служба и лично начальник дока. Шесть столов из семи стояли наверху, седьмой внизу, и на одну эту визу у меня ушли два борта развозки. Я прошел все семь за четыре дня, и это, чтобы вы понимали, спринтерский результат: обычный человек ходил бы месяц. Но обычный человек не проучился год в Академии Флота с моей биографией. Я знал приемные часы каждой канцелярии, включая неофициальные, знал, кто из писарей ставит визу до обеда не глядя, а кто после обеда со скандалом, и знал главное: бумага, поданная в правильную стопку, подписывает себя сама.
Акт третий, финальный: медосмотр. Врач летней смены, незнакомый, посмотрел мои ладони, потом карту, потом опять ладони.
— Ожоги первой и второй степени, четыре месяца, — прочитал он вслух. — И ты идешь на такелажные работы.
— Вспомогательные, — поправил я. — Принеси, подай, раскрепи.
— Раскрепи, — повторил врач с выражением человека, которому принесли анекдот на подпись. — Ладно. Дым в допуске, кисти функциональны. Годен.
Так я получил допуск, залоговую спецодежду и знакомство, ради которого, как выяснилось позже, стоило затевать всю трехактную пьесу.
Диспетчера доков кампуса звали Румб. Было ли это имя, фамилия или прозвище, приросшее намертво, я не выяснил ни тогда, ни потом: в доках об этом не спрашивают, в доках человек называется так, как откликается. Румб сидел в диспетчерской будке над третьим причалом, был сух, немолод и говорил голосом жестяного репродуктора, того самого, что висит над любой погрузочной площадкой Империи и объявляет о смене ветра. Я к этому голосу привыкал дня три: все время хотелось посмотреть вверх и найти динамик.
Перед Румбом лежала тетрадь. Серая, толстая, с тесемками, довоенного, я бы сказал, фасона, если бы знал, до какой именно войны. В тетради, как я понял с первого взгляда, жил весь док: кто вышел, кто не вышел, кто вышел за того, кто не вышел, и что за это причитается. Электронная система учета в доке тоже была. По ней, я думаю, сверяли тетрадь, когда тетради случалось усомниться в себе.
— Кадет, — сказал Румб, прочитав мой допуск со всеми семью визами. По голосу было не понять, вопрос это, диагноз или объявление о смене ветра. — Заявлен вспомогательным. Ставка два восемьдесят пять. Работы по согласованию. Согласование, это я.
— Так точно.
— Не так точно, а да, — сказал Румб. — Ты не в строю, ты в доке. Шестой причал, бригада разгружает комплектацию. Скажешь бригадиру: от меня. Принеси, подай, раскрепи. Под грузом не стоять. Все.
— Есть под грузом не стоять.
Румб посмотрел на меня секунду дольше, чем требовалось, сделал в тетради пометку длиной в два знака и включил громкую связь раньше, чем я закрыл дверь будки. О чем была пометка, я узнал через неделю.
Работа на шестом причале была простая, как черенок: летний док разгружал годовую комплектацию, ящики со склада снабжения перекочевывали с платформ в штабеля, и мое место в этой пищевой цепочке было в самом низу. Принеси. Подай. Раскрепи. Я приносил, подавал и раскреплял, и первые два дня все шло по ведомости, а на третий день случилось то, что случалось со мной на всякой работе, где есть груз и стропы: руки вспомнили такелаж раньше, чем голова успела их одернуть.