Страница 6 из 84
К этому посту я готовился так, как не готовился к досмотру на узле, потому что досмотр смотрит на вещи, а опись смотрит в бумагу, и от бумаги зависело все. За столом сидел писарь, немолодой унтер с лицом человека, который за жизнь описал столько чужого имущества, что свое ему уже не интересно, и я, подходя, сделал ход, отрепетированный за четверо суток холода: положил на стол первым не ящик, не сумку, а лист. Целинскую опись, с печатью Центра, с перечнем, с графой шестой.
Унтер взял лист. Хмыкнул. Прочитал.
— Ишь ты, — сказал он. — С описью приехал. Первый раз вижу кадета, который сам себе опись привез.
— Дома без бумаги нельзя, — сказал я скучным голосом. — Пропадет что, потом доказывай.
— Это да, — согласился унтер с чувством, и стало ясно, что у него тоже когда-то что-то пропало, и он доказывал, и не доказал. Он разложил мои три единицы плюс инструмент, сверил по моему листу, перенес в свой, казенный, пункт за пунктом, и я следил, как формулировки перекочевывают дословно: «терминал персональный, армейского образца, утиль, восстановлен владельцем». Дословно. Бумага рождала бумагу, наследуя все родовые черты, и мой питбой уезжал в имперский учет тем же скучным утилем, каким въехал в целинский.
На «предмете памятном, б/у» унтер притормозил, поднял на меня глаза, я приготовился объяснять про изоленту, но он только вздохнул:
— Памятный. Все с памятным едут. У одного вон банка с землей была. С землей, кадет! Земли ему казенной мало… — и проштамповал, не закончив мысль, которую, судя по вздоху, думал уже лет двадцать.
Присягу мы принимали в том же ангаре, повзводно, по громкой связи. Офицер на возвышении зачитывал текст со скоростью человека, у которого до конца смены оставалось шесть взводов, мы повторяли хором, вразнобой, глотая куски, и получалось у нас что-то вроде «служить… народам… беречь… имущество…». Имущество в этой скороговорке прозвучало отчетливее всего: его берегли даже фонетически. Я повторял со всеми, вслушивался в собственный голос в общем гуле и думал, что присяга, если разобрать ее на детали, состояла из вещей, под которыми я и так подписался бы: служить, беречь, не бросать. На Целине это называлось не присягой, а бригадой, но резьба совпадала.
После присяги нас впервые покормили по-настоящему, и про первый ужин в столовой Академии я обязан рассказать подробно, потому что он развеял миф, которым окраину пугали всю дорогу.
Миф гласил: в Академии кормят синтетикой, от которой светятся десны. Врали. Кормили настоящим: каша с мясом, хлеб, овощ неизвестной мне породы, но честного грунтового происхождения, и компот. Все горячее, все по норме, и норма эта, вот что меня добило, была рассчитана на растущего человека, занятого физическим трудом. Я знаю, как выглядит еда, рассчитанная на человека: у нее края порции ровные. Дома края порции всегда были результатом переговоров.
Опозорился я на скорости. Целинская привычка: еда, это окно между «дали» и «отняли», и окно надо успеть. Я смел свой поднос минуты за полторы и поднял глаза на десяток, который еще разворачивал приборы. Смотрели на меня со сложным чувством. Ика тихо спросила, догоняет ли нас кто-то. Брун, наоборот, посмотрел с уважением и попробовал угнаться, подавился кашей, был спасен ударом по спине от соседа.
— Не торопись, кадет, — сказал, проходя мимо, пожилой раздатчик, которому эта пантомима была, судя по лицу, не первая и не сотая. — Еду тут не отнимают, порция твоя, никто не тронет. Отнимают время: по расписанию, и все. А время в тебя силой не запихнешь.
Я запомнил. Раздатчики, весовщики и кладовщики, как я давно заметил, устроены одинаково по всей галактике: сто лет стоят на выдаче чего-нибудь ограниченного и от этого понимают про жизнь больше штатных философов.
Потом был номер кубрика, четыреста двенадцать, палуба С, и талон на койку, и вечер, и я уже почти поверил, что первый день кончился.
Первый день Академии не кончается. Это я теперь знаю точно, потому что в восемнадцать тридцать по корабельному времени наш десяток выстроили в коридоре палубы С, и старшекурсник с повязкой дежурного, оглядев нас с высоты своего второго курса, произнес речь, которую я запомнил дословно, потому что она была короткая:
— Поздравляю с зачислением. Швабры в нише.
Белые палубы Академии, объявляю это официально, как человек, отдраивший в первый же вечер сорок метров одной из них: белые они потому, что их каждую ночь моют первогодки. Вручную. Шваброй, пастой и щеткой, до состояния «смотрись и плачь». Паста пахла хлором и мятой, сочетание, которое я не забуду до конца жизни, и оттирала все: следы, полосы, окалину, иллюзии. Особенно иллюзии. По иллюзиям она работала лучше всего.
Мыть палубу, если кто не знает, это технология, и технологию эту я, к своему стыду, чуть не завалил. Стыд был профессиональный: я, человек, отмывший за жизнь тонны железа от того, что к железу прикипело, взял казенную пасту и повел щеткой, как дома, с нажимом, враспор. Через два метра мой участок отличался от соседних, как шлифованный лист от крашеного: паста здешняя работала не нажимом, а выдержкой, ее полагалось нанести, выждать сорок счетов и снять одним длинным проходом. Это мне, оглядев мои два метра, объяснил дежурный старшекурсник, и объяснил на удивление без яда:
— Сила есть, ума не надо, с этим в десант, там любят. Здесь наоборот: пастой работает химия, ты работаешь распределением. Понял, первый год?
— Понял, — сказал я. И понял на самом деле, потому что это была первая фраза за день, сказанная мне на родном языке, на языке процесса. Дальше пошло: нанес, отсчитал сорок, снял длинным. Пролет ложился ровно, как шов у хорошего сварщика. Старшекурсник, проходя обратно, глянул, хмыкнул и ничего не сказал, и я уже знал, как называется это молчание. На Целине им хвалили.
Я драил свой пролет и приводил мысли в соответствие. Ролик не врал. Вот что важно: ролик не врал ни единым кадром. Палубы белые? Белые. Курсанты подтянутые? Подтянутые, вон, в конце коридора, второй курс прошел, как по линейке. Звезды в обзорном куполе? В наличии. Ролик просто не показал ведро. Во всей этой белизне, во всем этом свете без теней не нашлось двух секунд экранного времени для ведра и швабры, и я, четырнадцатилетний, у конторы, смотрел на белое и не спрашивал, кто его белит.
Врать умолчанием, думал я, возя шваброй, это высшая лига. На Целине так не умели: у нас врали грубо, в лоб, с божбой. Империя врала монтажом. Учиться мне тут, похоже, предстояло не только варп-навигации.