Страница 36 из 62
Часть вторая. Всезнание Василида
Что это было?
Помню только, как обожглась о пламя свечи, выронив остатки конверта, переданного моей верной Франсуазой, и как уставилась на собственное отражение. Потянулась к зеркалу – я ли смотрела на себя или какая-то холодная утопленница? – но побоялась, что стекло растает, как лед от пламени, все еще, казалось, трепыхавшегося на кончиках пальцев. Отдернула ладонь. Усмехнулась собственным мыслям. Как похожи на стихи! На стихи.. Я успела разлюбить их? Почему еще недавно наслаждалась строгостью реальных форм больше, чем неуловимыми образами? Почему рассматривала картины, купленные отцом, в поисках изъянов, а не ради того, чтобы раствориться в цветах и найти в глазах портретов, выписанных так правдоподобно, ответы на терзающие ум вопросы?
Не помню. Теперь стою, всматриваясь в отражение, поднимая то правую руку – обожженные пальцы щиплет, – то левую, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, и слежу, так ли поведет себя зеркальный двойник. Он не подводит. Почему тогда глаза его – не мои? Печальные, холодные – а, нет, вот и они оттаивают! Но отчего тогда я не слышу ударов собственного сердца? Кладу руку на грудь. Отражение повторяет. Ничего не чувствую. Быть может, я умерла? Быть может..
Нет, сердце бьется. Но ему чего-то не хватает – как букетов из роз, тюльпанов, ирисов и полевых ромашек картинам, заполняющим наш дом; слишком грустны смотрящие с полотен прекрасные девы и кавалеры, хочется подарить им цветы или книги – пусть вспомнят, что такое любовь, пусть вернут себе радости жизни, запоют серенады.
Любовь. Вот чего не хватает, наконец понимаю. Любви. Какое знакомое и чуждое слово. Смогу ли произнести его? Пробую, наблюдаю за отражением. Поначалу губы отказываются шевелиться. Потом получается глупый стон. И, наконец, говорю вслух, неуверенно, словно впервые в жизни: «Любовь». И тут – подслушивала за дверью, как и всегда? – в комнату врывается Франсуаза. Обнимает меня, плачет, щебечет быстро-быстро, как встревоженная одиночеством птенцов птица, – должна ли я понимать этот язык? Должно ли мое отражение? Постепенно начинаю разбирать слова, она жалеет меня, сквозь слезы говорит: «Вы наконец-то вернулись, я уж боялась, что ничего не получится и фокус окажется пустой обманкой, ах, синьор Валентино, какой молодец, помните ли вы синьора Валентино, пожалуйста, улыбнитесь, дайте мне посмотреть на ваш палец, вы обожглись, нужно скорее обработать рану и потушить свечу, скорее потушить свечу..»
Она слюнявит пальцы и действительно тушит огонек. А я, вновь научившаяся говорить, прошу ее рассказать помедленнее, успокоиться. Несколько всхлипов – и она, верная Франсуаза, рассказывает, а я не перебиваю, лишь иногда поглядываю на отражение – вдруг подслушивает? Отражение глядит на меня. Я слушаю все: о роковой ночи, когда хищно смеялся отец, – почему все считают его смех столь хищным? – о черном заклятии, моих холодных глазах и руках, об отвергнутой любви и спасительной авантюре с письмом. Сначала кажется, что Франсуаза придумывает на ходу, пытается приукрасить события, смешав их с сюжетом одного из романов, что я даю ей почитать, когда бессонными ночами заканчиваю сама; или с увиденным в любимом ею театре.
И вдруг обжигаюсь снова – воспоминаниями. Ноги подводят – тряпичные, как у куклы, таких отец покупал мне в детстве, приносил домой, а я плакала, пряталась по углам, до того они казались уродливыми, и не красили их ни новые платья, ни маленькие шляпки, ни даже пары иных стеклянных глаз: что ячменно-рыжие, что небесно-голубые, что малахитово-зеленые – все они пугали. Я падаю, но не чувствую удара. Франсуаза подхватывает меня, помогает сесть на кровать. Смотрю на отражение – испуганное, растерянное. Вспоминаю – и наконец сливаюсь с ним; как сказал бы мой Валентино – становлюсь единым с неуловимым рассеянным светом, с иллюзией.
Мой Валентино!
Что успела наговорить я ему, пока не помнила себя? Какими глупыми словами заставила его, быть может, забыться в науке – или уподобиться герою-любовнику и утопиться в холодном канале? Нет, нет, он бы не стал – знаю и хочу верить. Иначе кто будет дарить букеты из слов – он никогда и не любил приносить живые цветы, только себя и разговоры, ласкающие, как теплое море, – чтобы возвращать краски моей жизни и нашему дому? Ох, отец: ты мне не враг, но что ты наделал, зачем пошел на такое из простой боязни и зависти.. Я ведь помню, как ты плакал ночами, когда я спрашивала тебя о матушке, а ты говорил: умерла через месяц после родов, ослабела, побледнела; только от слуг я услышала, что это ты сгубил ее своим колдовским взглядом, любовью не к ней, но к написанным ею полотнам – полным благоухающих, ярких, будто из райского сада, цветов. После смерти сжег все. Ты говорил – чтобы не вспоминать и не горевать. Слуги, которых ты давно выгнал, говорили – чтобы не завидовать и не гневаться. Твои кисти, твои краски, твое желание творить, но способность только повторять, твою манию коллекционировать, твои сделки, твои яды, твои уловки, твои лукавые разговоры с молодыми художниками – все это я прощала тебе, потому что ты научил меня: люди разные, злые, завистливые, добрые, щедрые, одним словом – неидеальные. Но смогу ли я простить тебя за это? За потушенный пожар в моей груди? За отнятую свободу, хотя ты, отец, знал, что я готова остаться в приготовленной тобой золотой клетке – дай только надышаться с моим Валентино. Дай вкусить жизни так, как ты вкушаешь красоту и запретную мудрость, жадно пьешь ее из голубых муранских бокалов.
Смогу ли я сказать тебе все это в лицо?