Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 63

Она отдавала камню тайну своего сердца, горести – а розовое сияние крепло, и ржавчина сходила с темного металла, и вьюны распускали бутоны, и на мачтах сами сгущались паруса, сотканные из малиновых туч.

Созвездия меркли. Сердцецвет просыпался, наполнялся силой. Летучий корабль оживал.

Ведь Вольяна любила его лежащего на смертном одре создателя.

* * *

Дурочка. Так ее стали звать, едва умер папа. Дурочками и Дурачками в Империи Серпа звали всех девиц и юнцов, отбившихся от рук.

Справедливости ради, Вольяна к ним и не прибивалась. Бунтаркой тоже не была, не рвалась в запрещенное женщинам – во власть и армию. Штаны не носила, косу не стригла – считала, некрасиво. Но не хотела и простых дел: шить платья куклам, читать сказки о царевнах-белоручках в башнях. Больше ей нравились механические собачки и журавлики, а еще – старые-старые, запрещенные книги о временах, когда не было Империи Серпа, а было Шесть Царств, и правили там Три Царя и Три Царицы, вольные, своенравные.

Равные.

Папенька учил ее механике: чтоб собачек и журавликов делала сама. Маменька читала с ней книги: может, тоже тосковала по вольной воле. Нет, Батюшка-Император не был плох, его Сыновья-Цесаревичи – пятеро, правящие в разных землях, – славные. И все же.. Вольяне не нравилось, что, когда едешь в гости, надо брать к другим детям не журавликов и собачек, а кукол. И что любимые книги живут в подвале, обернутые десятком тряпиц.

Но когда папенька умер, упав однажды с коня и расшибившись, она поняла: то была сносная жизнь.

Отчим привел в новый общий дом дочерей, красивых и воспитанных. Первым, найдя заводного журавлика, объявил Вольяну Дурочкой. Сводные сестры подхватили, маменька – не вступилась. Смолчала. Папенька оставил ее с долгами, потому что, кроме семьи, любил еще карты и жертвовать сиротам, много и часто. Отчим все щедро оплатил.

Вольяна подросла. Стало пора замуж. В дом один за другим пришли: развязный грузный скотопромышленник, угрюмый робкий купеческий сын, молодой министр с цепкими пальцами и жгучими глазами. Вольяна не противилась. Всех вела на рандеву, место которого, по обычаю, выбирала сама. Всегда одно – сердце Речной Столицы, музей Автоматов, что держал Третий советник Пятого Цесаревича, старый господин Дей Гофман. То был мир поющих шкатулок, заводных игрушек, станков, изящных роботов, похожих на людей. Там Вольяна вспоминала папеньку. Говорила с женихами. Но каждому казалась негодной, настоящей Дурочкой – вялой несмеяной, громкой грубиянкой, непокорной недотрогой. Хотя даже не пыталась их отвратить, просто была собой. А уходя, оставляла в уголке музейного крыльца по журавлю. Просто так.

Отчим злился, получая отказ за отказом. В конце концов сдался – и решил иначе. Падчерица, объявил он, лучше послужит семье, став богопослушницей. Такие – часто Дурочки, им уродуют лица едким ядом, обривают головы и отправляют в храмы – поститься и молиться о Покаянии за Трех Цариц и о Том, Чтобы Враг Не Пришел.

Ведь Царицы согрешили. А Враг не дремлет.

Вольяна не роптала, лишь стала выбирать, что лучше, куда шагнуть – из окна или в океан с грузом на шее. Почти выбрала океан. Но через пару дней за нее посватались снова.

Господин Гофман явился сам: высокий, жесткие руки с пугающе черными венами, иссеченное морщинами хищное лицо, белая грива, брошь-револьвер на шейном платке. Только прищурился в ответ на «У нас живет пара более достойных вашего превосходительства девиц» – и отчим сдулся, ссутулился, хотя в росте гостю не уступал.

С Вольяной они не пошли в музей, а сели на скамье в сиреневом саду. Гофман, чьи седины были на фоне черного сюртука как снег, слабо улыбнулся и, пытливо всматриваясь, бросил:

— Ваши журавли летают. Я видел. Достойная работа.

Вольяна молчала. Сердце стучало в висках. Тук-тук.

— Я желаю забрать вас отсюда, – хрипло продолжил Гофман. Цветок сирени упал на его плечо. Пять лепестков. – Вам здесь не рады. Мне нужен кто-то, кто сможет заботиться обо мне, доме.. – он равнодушно потер черные вены, – ..а когда я умру, – думаю, скоро, – сменит меня, где возможно. Будет смотреть за механиками. Музеем. За Цесаревичем, например, став фрейлиной его жены, ведь рано или поздно он женится. Понимаете, власть – тоже механизм, чувствительный к потере винтов..

Вольяна понимала, но не верила. Это все – о ней?

— Я наблюдал за вами всякий раз. Оставил ваших птиц. Вы мне нравитесь.

Вольяна молчала, боясь шевелиться, краснела, бледнела.. не выдержала. Цветок лежал у Гофмана на плече. Она схватила его – и быстро сунула в рот. Сладкий. Душистый. Как.. счастье? Гофман воззрился на нее, поднимая густые брови.. и рассмеялся.

— Да. Определенно. И не бойтесь: обойдемся без «Вы мне тоже». Не люблю ложь.

Через неделю она стала его женой и нашла небывало приятными его компанию и все еще крепкую руку, на которую можно опереться. Через две – прижилась в усадьбе, среди недособранных автоматов и чудаков-механиков. Через три..

«Не люблю ложь». А ведь слова просились с языка.

Он оказался хорошим человеком: не угрюмым гордецом, не надменным гением. Рассеянный по утрам, замкнутый, но не чуждый тепла и смеха, вежливый, прощающий все, кроме уныния. Он говорил с Вольяной не как она боялась – не как с недалекой внучкой. Терпеливо вводил в дела, смотрел и поправлял чертежи. Слушал и брал в разработку ее идеи. Повторял: «Далеко пойдете». А в доме уцелели его старые портреты. Автоматы, мелькавшие на них, были вполовину не так совершенны, как нынешние, но сам Гофман, темноволосый, с едва наметившейся ранней проседью, полный сил..

Смотря на него там, в прошлом, Вольяна словно обнимала прекрасного призрака.

Через месяц он, и так мучавшийся болями в костях и чернокровием, занемог, слег и стало ясно: не оправится. А Вольяна поняла, что не хочет.. нет, нет, нет!.. быть вдовой. Ее душили тоска и жалость. И еще сильнее душили чудесные сны о непрожитом – где встретились они юными, где могли взаправду быть супругами, где завели детей.

Почему? Почему это только мечта, да еще мертворожденная?

На пятой неделе под вечер она встретила у постели мужа тонкую фигуру, и под плащом блеснул гербовый медальон. Цесаревич не поспешил скрыться, сам заговорил в коридоре – и оба они, что малые дети, не сдержали слез. Гофман был наставником Цесаревича в физике и механике, а во младенчестве – единственным, кто мог забавной заводной игрушкой успокоить его плач. Теперь Цесаревич тоже горевал. Но когда слезы высохли, вдруг огляделся и приложил палец к губам.