Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 77

Я покрутил головой и увидел её. Моя жена, моя молодая, стальная, героическая военфельдшер, обнимала Ваню за плечи и что-то шептала ему на ухо. Он слушал, чуть склонив голову, и улыбался. Той самой светлой улыбкой, как с иконы. Или как с фотографии над чёрной ленточкой.

— Окся! Пора! — голос не подвёл чудом. Наверное, потому что нельзя рычать и плакать одновременно.

Моя молодая жена поцеловала его в серые, тонкие губы. И рванулась к самолёту. В слезах.

Мотор взревел. Самолёт дрогнул и начал разбег. Разбитый просёлок понёсся, ускоряясь, под нами — кочки, лужи, ёлки, костры. А потом мы оторвались от земли. И гул мотора, и свист ветра, и хриплое пение Мухина и Акуленко в шлемофоне — «А ла баррикадас! А ла баррикадас! Пор эль триунфо де ла Конфедерасьон!» — слились в один сплошной, невыносимый шум. Я, конечно, не слышал их — переговорное устройство было отключено, — но был уверен: они орали и сейчас. Орали, хрипели, рычали, так, будто в воздух нас поднимал не «санитарный разведчик пятый», а Женя с Саней, впрягшиеся в лямку и тянувшие изо всех сил к небесам живых и раненых.

Проблемы начались почти сразу. Темноволосый закашлялся, захрипел, и я увидел, как на его губах выступила розовая пена. Пневмоторакс развивался снова, перепад давления при наборе высоты сделал своё дело — воздух опять начал скапливаться в плевральной полости, поджимая лёгкое. Оксана уже обрабатывала иглу. Я молча кивнул ей, и она, нащупав межреберье, ввела её. Воздух зашипел, выходя наружу, но мне не было слышно этого. Я просто видел, как надувались и лопались розовые пузырьки. Дыхание раненого выровнялось. Обошлось. Пока.

Машина набирала высоту тяжко, с трудом. Вибрировал тревожно фюзеляж, напряжённо гудел, выл мотор. Мухин, наверное, выжимал из него последние силы, буквально выгрызая каждый метр подъёма. Самолёт плохо слушался рулей — перегруженная машина рыскала, норовила завалиться на сторону, и каждый раз Женя выравнивал её, работая триммерами и двигателем. Его мата я тоже не слышал, но чувствовал. Дёргался самолёт, напрягалась обшивка, Оксана, сидевшая напротив, вцеплялась в лавку побелевшими пальцами.

А потом начался зенитный обстрел.

Первый разрыв шарахнул где-то справа. Самолёт качнуло, и Оксана, не удержавшись, съехала с лавки, едва не упав на раненых. Второй разрыв — слева. Третий — совсем близко, и я услышал, как что-то звонко ударило по обшивке. Осколок. Или пуля. Или чёрт знает что ещё.

На расстоянии ладони от Оксаниного сапога встопорщилось щепками отверстие. Этого звука я тоже не слышал за воем и свистом, за грохотом взрывов — только увидел, как пуля или осколок пропороли днище. О том, что этот осколок мог оторвать пальцы, раздробить пяточную кость или порвать ахилл, как-то само собой подумалось. Профессиональная деформация: видишь дыру в полу, а думаешь о том, какие травмы получил бы не самолёт, а человек, попади железо в него. И что ты стал бы делать в этом случае, если раненых стало бы на одного больше. Или на двух.

Жена как-то неуловимо пожала плечами. И переставила сапог, закрывая дыру в полу. Наверное, чтобы не дуло. Через некоторое время точно так же вылетело что-то рядом с моей ногой, и я так же просто переставил ступню, закрывая отверстие. Оксана, увидев это, улыбнулась краешком бледных губ. Мы сидели друг напротив друга, разделённые двумя ранеными, затыкая ближние дыры в обшивке, до которых могли дотянуться, не вставая с лавок, чтобы не нарушать развесовки вывшего от напряжения самолёта. Бинты, салфетки, носовой платок — всё, что попадалось под руку. Казалось, что так можно сохранить аэродинамику, что так больше шансов долететь. О том, что это только казалось, думать было страшно. Из оставшихся дыр свистел ледяной воздух — пронзительный, режущий. Раненых укрыли тремя одеялами. Самим мёрзнуть почему-то не получалось. Когда смерть носит на ручках — не зябнешь.

Где-то на подлёте к Тамбову, когда линия фронта осталась позади и зенитный огонь стих, отказал один из цилиндров двигателя. Я понял это по тому, как изменился звук — ровный гул вдруг превратился в прерывистый, захлёбывающийся рёв, а потом и вовсе стих. Самолёт начал терять высоту.

— Почему так тихо? — крикнул я в ларингофон. В ушах всё ещё звенело от канонады, и тишина казалась оглушительной.

— Горючка кончилась, Ваня, — с невозможным, прямо-таки противоестественным спокойствием ответил Мухин. — Не ори, тебя и так прекрасно слышно.

— Далеко до Тамбова? — только и спросил я.

— Это как считать, — философски отозвался Саня. — Вниз и по прямой примерно одинаково, не особо далеко. Но можем и всю оставшуюся жизнь лететь. Минут пять. Может, семь.

— Полста-пятый — земле, полста-пятый — земле! Говорит капитан Мухин! Подхожу к Тамбову с северо-северо-запада! Стрелять не надо — сам упаду!

Оксана сглотнула. Глаза её были широко раскрыты, но слёз в них уже не было — только сосредоточенность, как перед сложной операцией или перед боем. Только вот от нас с ней тут по-прежнему ничего не зависело.

— Так, доктора летучие! — Голос Мухина в наушниках был злым и глухим. — Садиться будем жёстко. Очень жёстко. Как скажу — держитесь, чем хотите и за что хотите. Если повезёт — в открытых гробах понесут на погост.

Надо же, а я думал, это у нас, хирургов, юмор чёрный.

— Приготовились! — скомандовал я, хватая Оксану за плечи.

Мы повалились на раненых, прижимая их к носилкам своим весом. Если повезёт — перелом сероглазому я соберу потом снова. Если и меня самого кто-то соберёт.

Мы были совсем рядом с городом, но до аэродрома не дотягивали — это я понял по тому, как переговаривались Мухин с Акуленко. Они высматривали внизу хоть что-то, условно пригодное для посадки. И, видимо, нашли.

— Держитесь! — заорал Женя.

И самолёт пошёл вниз.

Он сажал машину прямо на мостовую. Между домами, палисадниками, между фонарными столбами и газетными тумбами. Практически в полной темноте, потому что едва заметную зарницу слева по борту можно был не считать. Но ночные полёты, что в Испании, что тут, над Родиной, были советским асам не в новинку. Или в них было столько адреналина, что он уже позволял видеть в темноте.

Удар. Стойки шасси подломились — я услышал хруст и скрежет. Самолёт развернуло, занесло боком, и он задел крылом угол здания — оттуда, снаружи, донёсся отчаянный треск ломающихся дерева и фанеры. В шлемофоне звучало «Ойся ты ойся, ты меня не бойся», сменившееся после того, как хрустнули стойки, сплошным матом.

Трясло. Тащило. Волокло. А потом всё стихло.