Страница 61 из 89
Глава 25 Ночной гость
Жукова привезли на Ближнюю к полуночи, и он всю дорогу от Москвы гадал, зачем. Гадать он не любил. На фронте неизвестность была работой её раскладывали на карту, дробили на вероятности, закрывали разведкой. А эта была другого рода: вызвали одного, ночью, без повода и без бумаг, велели только приезжайте. За четыре года войны такого не бывало ни разу. Сталин собирал людей по делу, под задачу, и всегда было ясно под какую. А тут приезжайте. И всё.
Машина прошла первый шлагбаум, второй. Фары выхватывали из темноты сосны, глухой забор, будку с часовым. Власик встретил у крыльца сам, кивнул молча, повёл через дом. В доме было темно и тихо, пахло натёртым полом и остывшей едой. Одна дверь светилась.
— Проходите, товарищ Жуков, — сказал Власик и отступил.
Сталин был в столовой один. Не за столом заседаний — за обеденным, накрытым на двоих, у которого горела только настольная лампа под зелёным стеклом, а углы комнаты тонули в темноте. Он сидел без кителя, в мягкой домашней куртке, и Жуков, привыкший видеть его при полном свете, в форме, за картой, на секунду его не узнал — так этот человек в круге лампы был непохож на того, кто отдавал приказы.
— Садитесь, — сказал Сталин. — Есть будете. Вы с дороги, а я вас ночью выдернул, надо покормить.
— Спасибо, товарищ Сталин. Не голоден.
— Садитесь всё равно.
Жуков сел. На столе стояло простое: варёная картошка, селёдка, хлеб, графин с чем-то тёмным. Не застолье. Ужин одного человека, к которому поставили второй прибор.
Сталин не торопился. Он налил из графина сначала гостю, потом себе — оказалось вино, красное, густое, — отпил, помолчал, разглядывая Жукова через стол так, будто видел впервые и заново прикидывал ему цену. Жуков этот взгляд знал и не отвёл глаз. Он вообще был из немногих, кто не отводил, и оба это помнили.
— Как отдыхается, Георгий Константинович? — спросил Сталин.
— Плохо, — честно сказал Жуков. — Непривычно.
— Вот и мне непривычно. — Сталин усмехнулся углом рта. — Всю жизнь тянешь, тянешь, а как отпустили вожжи — руки не знают, куда себя деть. Война была понятная работа. Тяжёлая, а понятная. А теперь — мир. И оказывается, к миру мы не готовились. Готовились победить, а победив — растерялись.
Он говорил не как обычно. Обычно он ронял слова скупо, взвешенно, каждое как гирьку на весы. А сейчас говорил просто, вслух, будто думал при госте, не пряча хода мыслей. Жуков насторожился — не от угрозы, угрозы тут не было, — а от самой этой непривычности.
— Вы меня для этого позвали? — спросил он прямо. — Про мир поговорить?
— И для этого тоже. — Сталин отставил стакан. — Ешьте, Георгий Константинович, стынет. Я пока скажу, а вы слушайте.
Жуков взял вилку. Есть не хотелось, но он понял, что еда тут — предлог, способ занять руки и не сидеть напротив пустым, и стал есть.
— Мы победили, — сказал Сталин, глядя мимо него, в тёмный угол. — Взяли столько, сколько никто до нас не брал. Полмира лежит под рукой. И вот я сижу ночью и думаю одну вещь, которую больше подумать некому, а надо. — Он помолчал. — Всё это держится на мне одном. Вся эта громада. Один человек, одно сердце. А сердце, Георгий Константинович, не вечное. Моё — тем более.
Жуков перестал жевать.
— В конце августа я не смог подняться по лестнице, — сказал Сталин ровно, как докладывают о потерях. — Здесь, на даче. Обыкновенная лестница, пятнадцать ступеней. Дошёл до середины и стал, потому что в груди сделалось так, что ни вдохнуть, ни шагнуть. Постоял, переждал, поднялся. Врачи говорят — беречься. Три дня в Барвихе вместо недели, потому что недели у меня нет. — Он поднял глаза на Жукова. — Это знают трое. Теперь четверо. Вы понимаете, что я вам сейчас сказал?
— Понимаю, — тихо ответил Жуков.
Он и вправду понял. Не про лестницу — про то, что человек, которого вся страна считает несокрушимым, только что при нём, за селёдкой и вином, снял с себя это несокрушимое, как снимают китель, и остался немолодым, больным, усталым. Такого он не открывал никому. Открыть такое — всё равно что отдать оружие.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил Жуков.
— Затем, что мне не с кем. — Сталин сказал это без жалобы, буднично, как факт. — Молотов мне докладывает. Берия отчитывается. Василевский соглашается. Все при должностях, все с оглядкой, все считают в уме, что им за это будет. А поговорить, как человек с человеком, без всего этого — не с кем. Соратники, с кем начинали, — в земле. Один за другим ушли. Оглянулся — а рядом никого, одни подчинённые. — Он покрутил стакан за ножку. — Вы, Георгий Константинович, мне сколько раз перечили? На Ленинградском, под Москвой, у меня в кабинете — сколько раз говорили в лицо, что я неправ?
— Случалось, — сказал Жуков.
— Много раз случалось. И знаете, я ведь за это вас не любил. Злился. А теперь думаю — вы, может, единственный, кто со мной за всю войну говорил как со Сталиным, а не как с иконой. Спорил. Не гнулся. Это дорого, оказывается. Это я только сейчас понял, как это дорого.
Жуков молчал. Он не знал, что на это отвечать, и чувствовал, что отвечать и не надо: его позвали не отвечать, а слушать то, чего этот человек не говорил вслух ещё никому.
Сталин встал. Прошёлся вдоль тёмной стены, заложив руку за борт куртки, и заговорил уже жёстче, деловее, будто выговорил личное и вернулся к делу.
— Теперь слушайте, для чего я вас позвал по-настоящему. Я умру не завтра, но раньше, чем хотелось бы. И в тот день, когда меня не станет, начнётся драка. За всё это. За страну, за армию, за бомбу. И выиграет в этой драке не самый достойный, Георгий Константинович. Выиграет самый быстрый и самый безжалостный. Тот, кто в первый же час протянет руку и возьмёт.
Он остановился, повернулся к Жукову.
— Вы знаете, о ком я говорю.
Жуков знал. Имя стояло в комнате, неназванное, и оба его слышали.
— Лаврентий, — всё-таки сказал Сталин, негромко, чтобы не оставлять недосказанности. — У него в руках органы. У него в руках бомба. У него на каждого из нас папка, и он один знает, что в этих папках. Пока я жив — он верен. Он умный, он служит силе, а сила пока я. Но в тот день, когда сердце моё остановится, сила кончится, и он это знает, и он к этому дню готовится. Тихо. Уже сейчас.
— Я видел, — сказал Жуков. Сказал и сам удивился, что сказал. — По своим видел. Как подбираются к военным. Дела эти трофейные, доносы. Уже сейчас нет-нет да потянет.