Страница 4 из 89
— Да и не в одном голосе дело, Вячеслав. Голос — это на сегодня. А есть тут расчёт подлиннее. Погляди, как складывается на западе. Англичанина, я говорю, из европейской игры вон. Француза американец сам сейчас из-под немца вытаскивает — значит, и Франция, когда встанет, будет плясать под американскую дудку, деваться ей будет некуда. Выходит, весь запад помаленьку сходится в один кулак, американский. Одна воля, одна рука. А это, Вячеслав, плохо, это опасно: против одного кулака и стоять тяжелее, чем когда их там несколько и они меж собой грызутся. И вот тут — Италия. Единственная во всей Европе держава, что уцелела сама по себе и под американца не ляжет, потому что ей с ним не по пути — у неё своё море, свои виды, свои старые счёты. Пока Италия глядит в нашу сторону, кулак-то у американца и неполный. Есть в его лагере своя, чужая ему воля, которая его не слушается. Одна держава, а целому кулаку сжаться не даёт.
— Клин, — коротко сказал Молотов, поняв.
— Клин, — согласился хозяин. — Он самый. Пока он там сидит, в ихнем боку, запад не един. А единый запад, весь под одной американской рукой, нам ни к чему. Нам, наоборот, надо, чтоб он был рыхлый, чтоб в нём были свои трещины. Италия — первая такая трещина. Будут, даст бог, и другие.
Микоян, до того больше молчавший да налегавший на зелень, отставил вилку и спросил деловито, по-хозяйски, как человек, которому за всё это потом отвечать своим наркоматом:
— С Германии, товарищ Сталин, брать будем чем? Деньгами не возьмёшь, у них тех денег нет и не будет. Заводами? Оборудованием?
— И заводами, и оборудованием, и людьми, — сказал хозяин. — Особенно людьми. Немец нам разорил полстраны — пусть отстраивает. Умом своим, руками своими. Инженеров ихних, учёных, мастеров — всех, кто нам сгодится, к делу приставим. Это, Анастас, лучшая репарация, какая бывает: не мёртвые деньги, а живые головы. Деньги проешь, а голова тебе новое сработает. — Он помолчал, добавил тише: — Кое-что из этого добра мы, кстати, уже прибрали. Тихо. Прежде американца. Ну да про то после, не за столом.
Он налил себе ещё полстакана вина, долил водой, поднял.
— Ну, за что выпьем, товарищи. За то, чтоб съездить с толком. Чтоб взять своё, а лишнего не нахватать. Чтоб вернуться не с полными руками — а с нужными руками. Это, я вам скажу, потруднее, чем полными.
Выпили. За окном стояла тихая подмосковная ночь, пахло сырой землёй и остывающим банным дымом.
— А хорошо попарились, — сказал вдруг Василевский ни к селу ни к городу, с тем простым довольством сытого, чистого, отдохнувшего человека, какое не зависит ни от какой политики.
— Хорошо, — согласился хозяин. И, помолчав, добавил, глядя в тёмное окно, уже без улыбки, тяжело и тихо: — Отдохнуть-то и вправду не грех. Потому что легко нам теперь долго не будет. Кончилась одна война — начинается другая. Не с пушками. Хуже. Эта, чую, на весь наш век, и на детей, и на внуков. Так что паримся, товарищи, покуда парится. Дальше некогда будет.
За столом помолчали. Воевать они умели, а вот жить в мире, который сами же теперь и складывали надвое, ещё предстояло научиться.
Потом разъехались — так же порознь, один за другим, в тёплую весеннюю темноту, увозя каждый своё: Молотов — предстоящий стол и первое слово; Берия — свои цифры и своих тихих людей; Василевский — карту, на которой армии предстояло стоять там, где скажет политика; Микоян — заботу, чем всё это кормить.
Хозяин проводил последнюю машину, постоял на крыльце, покуда не стих на дороге шум мотора, и пошёл в дом. По пути задержался у той самой молодой яблони, тронул подвязанную ветку: держится ли. Держалась. Ну и ладно. Он зевнул, подумал, что завтра, то есть уже сегодня, вставать чуть свет, что дел невпроворот и что баня, как всегда, разморила и клонит в сон, и, ни о какой большой политике больше не думая, пошёл спать, потому что даже тому, кто делит полмира, надо когда-нибудь просто лечь и уснуть.