Страница 3 из 89
— Вот. Удержать, — подхватил хозяин, и что-то в нём подобралось, отвердело. — В том и дело. Держать ему нечем. Тыл за морем, снабжение через океан, а рядом — мы. Вся Красная армия, на своей уже, считай, земле, свежая после победы. Он воткнёт флажок, а я ему скажу спокойно, без крику: господа, Германия занята нашими войсками, а вам тут делать нечего, ваш фронт — вот он, Франция, ею и займитесь. И придётся ему флажок свой вынуть и уйти. Не потому, что я пригрозил, — грозить как раз не надо, грозить будет дурак. А потому, что он сам, не хуже меня, посчитает и поймёт: держать не на чем, а связываться с нами из-за куска, который всё равно не удержишь, — безумие. Он человек считающий. Сочтёт — и уйдёт.
— А если не сочтёт? — спросил Берия негромко. — Если упрётся из гонору?
— Гонору у него нет, у него интерес, — сказал хозяин. — Гонор — это у немца был, у японца есть. А этот торгаш. Торгаш из-за гонора воевать не станет. Он прикинет барыш и убыток — и отступит там, где убыток больше. Наше дело — показать ему ясно, где убыток больше. Без угроз. Просто чтоб сам увидел.
На том главное в бане и кончилось. Дальше уже парились молча, домываясь: хозяин ещё разок влез на полок, кряхтя; Василевский окатился холодной из шайки и заревел от удовольствия на всю баню; Берия так и просидел в предбаннике, ни разу больше не сунувшись в жар, только тетрадь свою убрал во внутренний карман. Молотов вымылся обстоятельно, аккуратно, как делал всё, и первым вышел одеваться.
Выходили из бани в ночь распаренные, лёгкие, в накинутых поверх исподнего пальто, и весенний холодок обжигал разгорячённое тело так сладко, что даже Молотов крякнул. Пахло талой землёй, мокрой корой, дымом. Над чёрными соснами стояли крупные, чистые, промытые звёзды, каких в городе не бывает, и все четверо, не сговариваясь, на минуту задрали головы, просто так, по-человечески, глядя в это огромное тихое небо, под которым только что решали судьбу половины света, а сейчас стояли, обыкновенные, вымытые, усталые, и никакой судьбы в них уже не было, а была одна ночь, звёзды да банная лёгкость в теле.
— Красота, — сказал Василевский тихо.
— Красота, — согласился хозяин. — Пойдёмте, товарищи. Простынете. И к столу пора.
К столу сели поздно, уже за полночь, распаренные, размякшие, подобревшие от бани, как всегда добреют от неё люди.
Накрыто было по-хозяйски, без роскоши, но обильно и вкусно, тем простым и добротным, что хозяин любил: солёные грузди, отварная картошка с укропом и маслом, малосольные огурцы, чёрный хлеб, зелень, холодная телятина, а посреди стола — привезённое с юга, с родины, вино в глиняном кувшине, которое хозяин наливал гостям сам, а себе — по-стариковски, наполовину разбавляя водой.
Ели не спеша, и за едой разговор пошёл вольнее, вокруг да около, как всегда бывает за столом, когда главное уже сказано и остаётся его обкатать, обжить, поглядеть с разных сторон.
Хозяин сам поухаживал за гостями: придвинул Василевскому груздей, которые тот особенно уважал, подлил вина. Делал он это с той стариковской, чуть ворчливой хлебосольностью, за которой у людей его склада прячется то, чего они не умеют сказать прямо: что вот эти несколько человек за столом — единственные, кому он верит, единственные, с кем можно ночью, по-простому, без чинов.
— Грузди у вас, товарищ Сталин, отменные, — похвалил Василевский искренне. — Сам солили?
— Где ж мне солить. — Хозяин усмехнулся. — Валечка солит, при даче которая. Мастерица. Со смородиновым листом делает, с укропным зонтиком, с чесноком. Секрет какой-то знает. Я спрашивал — не говорит, смеётся. Ну и пусть не говорит, лишь бы солила.
— Вот это и есть, — заметил Микоян, подкладывая себе, — то, ради чего вообще всё. Чтоб человек грузди солил спокойно и войны не боялся.
— Верно говоришь, Анастас, — сказал хозяин без улыбки. — Золотые слова. Вот это и есть, ради чего. А мы всё про берега да про заводы. А ради того, чтоб баба грузди солила да не вздрагивала от каждого гула в небе.
Помолчали немного. За окном ровно шумели сосны, и было в этой ночной тишине, в тёплом свете лампы над столом, в запахе груздей и хлеба что-то такое прочное, домашнее, ради чего и вправду, если вдуматься, стоило четыре года мёрзнуть, недосыпать и хоронить.
— Италию-то, Италию не проглядите, — сказал наконец хозяин, возвращаясь к делу и поддевая вилкой груздь. — Итальянец нам сейчас друг, а друг он ровно до тех пор, покуда ему с нами выгодно. Мы ему обещанное закрепим — Мальту его, африканский берег, острова. Не мы их ему подарим, самим дарить нечего, они не наши. А мы за столом его право поддержим, надавим, где надо, чтоб американец признал за Италией то, что она в войну взяла.
— Обещали — придётся сделать, — сказал Молотов. — Иначе завтра нам никто не поверит, а без веры в наше слово мне за тем столом делать нечего.
— Вот именно, — согласился хозяин. — Ты слово наше береги пуще золота, оно дороже. Но и с итальянца спрашивай. Пусть отработает — голос подаёт вовремя, там, где нам самим сказать не с руки. Есть вещи, которые хозяину говорить не пристало, а союзник скажет — и вроде не ты сказал, а дело сделано.
— Чиано хитёр, — заметил Молотов. — Как бы не переиграл.
— А куда он денется, — отмахнулся хозяин. — В том и штука, Вячеслав, что деваться ему некуда. Италия в своём море одна как перст. Англичанин, что прежде был ей там первый враг, нынче сам не свой: остров у него немец разорил, отобрал, а после американцу и вовсе спихнул, так что сидит теперь британец на своих островах под чужой рукой. Империя-то ещё жива — колонии по всему свету, флот в дальних водах, — да только в европейские дела ему уже не встрять, руки коротки, самому бы уцелеть. За стол, где Европу делят, англичанина не позовут, и голоса его тут никто не спросит. Остался, стало быть, американец — а тому Италия чужая, и он же на её Мальту, на её острова первый и позарится, дай только срок. Кто её тогда прикроет, кто за неё голос подаст? Только мы. Пока мы за неё — она держава, с ней считаются. Отвернёмся — её тот же американец назавтра и обчистит, и никакая хитрость её не спасёт. Он это понимает не хуже нас. Оттого и не переиграет: не с чего ему. Хитрость его вся на мелочь, на грош сейчас выгадать, а в большом он к нам привязан крепче каната. Пусть выгадывает свой грош, мы ему его дадим, не жалко. Нам от него не грош нужен, а голос за столом.
Он помолчал, поддел ещё груздь.