Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 89

Посидели ещё. С горы тянуло холодом, настоящим, зимним, будто там наверху был не камень, а погреб и из него дуло.

— А правда, товарищ лейтенант, что за горой японец нас не ждёт?

— Правда.

— Вот и хорошо, — сказал Мальцев. — Хоть кто-то нас не ждёт.

И засмеялся своей шутке один, потому что смешно не было. Потом встал, отряхнул колени и пошёл к своей машине, а фляга так и осталась стоять у гусеницы, полная.

Гусеницу он так и не подтянул — ни в ту ночь, ни после. Не успел или забыл — этого Проценко не узнал уже никогда.

И они полезли в горы.

Это было хуже всего, что Проценко видел на войне, и вместе с тем не было в этом ни боя, ни крови почти, ни того, что зовётся войной. Была работа. Нечеловеческая, каторжная работа, выматывающая всё до донышка. Танки ползли вверх по кручам, надрываясь моторами, буксуя гусеницами на камне и на осыпи и то и дело сползая назад. Их толкали и тянули тросами, подкладывали под гусеницы брёвна, а на иных подъёмах чуть не на руках заносили наверх; и моторы горели, перегревались и глохли, и машины замирали на подъёмах, и их бросали, если нельзя было вытащить, спихивали в пропасть, чтоб не загораживали дорогу; а с уцелевших сливали остатки горючего. Люди работали как проклятые, без сна, обливаясь потом и срывая ногти о камень; и это была не та работа, за которую дают медали. В сводке за эти сутки стояло: продвижение — восемь километров.

Ливни — те самые, что помогли внезапности в первую ночь, — зарядили, как назло, и в горах, превратив тропы в потоки грязи, в которых всё вязло и сползало вниз. Днём жара и жажда, ночью холод и ливень, а между тем и другим кручи и пропасти, и надо было лезть, лезть, лезть вверх, а потом так же трудно спускаться с той стороны, чувствуя, как машина под тобой всей своей тяжестью оседает на передок и просится вниз, и как её не держат ни тормоза, ни передача, а держит одна только чужая, сыпучая порода под гусеницей.

Кузьмич в эти дни превзошёл самого себя. Он вёл машину по таким кручам, по каким её вести было нельзя, невозможно, и вёл, и матерился сквозь зубы, и уговаривал её, старую, как уговаривают выбившуюся из сил лошадь: «ну, милая, ну, ещё чуток, ну, не подведи, родимая», — и она, стальная, слушалась его, лезла, куда он гнал. Гнатюк своей медвежьей силой ворочал брёвна, которые подкладывали под гусеницы, тягал тросы, толкал плечом застрявшие машины; и в эти дни его непомерное тело, давеча только мучившееся от голода, оказалось на вес золота, потому что где не брала техника, там брала его дурная сила. А Сеня, салага, поначалу совсем скис от всего этого, от круч и пропастей, но потом обтерпелся, притих, и работал наравне, и Проценко, глядя на него, думал: ничего, обомнётся, война из всякого делает мужика, кто выживет.

Проценко в эти дни почти не спал. Он почернел и оброс, глаза у него ввалились, и он уже плохо помнил, когда ел в последний раз по-человечески, а не на ходу, всухомятку.

На одном из подъёмов, самом крутом, он потерял машину и человека — не в бою и без единого выстрела — глупо и страшно, как теряли здесь. Танк лейтенанта Гриши Мальцева, шедший впереди, на самой круче не удержался (соскочила гусеница, та самая, левая) и стал сползать назад, к обрыву, медленно, неотвратимо, и не за что было зацепиться, и трос не успели завести. Проценко видел всё это сверху, из своего люка, и ничего не мог сделать, только смотреть, как машина, набирая ход, ползёт кормой к пропасти, и как в последний миг откинулся люк, и кто-то из экипажа успел выскочить, скатиться в сторону, а кто-то не успел. Танк сорвался беззвучно, а потом далеко внизу глухо, страшно ударил о камни и вспыхнул. И сам Гриша Мальцев, конопатый Гриша Мальцев, не выпивший вчера своей воды, остался там, внизу, в горящей машине, на дне чужого ущелья, и некогда было ни спуститься за ним, ни оплакать, потому что колонна стояла, потому что надо было идти, и Проценко, сглотнув, охрипшим голосом скомандовал: вперёд. Обходи. Не задерживай колонну.

И это было, пожалуй, страшнее всякого боя — вот так терять людей ни за грош, без славы, без выстрела, просто оттого, что гора не пускает. На той, западной войне гибли в бою, за это хоть медали давали, хоть в сводке помянут. А тут человек сгорал в пропасти безвестно и буднично, наравне с машиной, и оставалось только идти дальше, переступив, и нести это в себе.

Но он лез. И его танки лезли. И вся армия лезла, молча и зло, из последних сил, потому что был приказ, и потому что все понимали: назад хода нет, застрять тут — смерть, и единственное спасение в том, чтобы перевалить, во что бы то ни стало перевалить эту проклятую стену и вывалиться на ту сторону, где ждёт, ничего не подозревая, японец.

На перевале, на самой вершине хребта, Проценко на минуту остановил машину и вылез — оглядеться. Он стоял на макушке Хингана, на ветру, и его продувало насквозь, и он смотрел назад и вперёд. Назад, откуда пришли, тянулась вниз, теряясь в облаках и в дожде, та дорога, по которой они всползли сюда, вся в брошенных, сгоревших, сорвавшихся машинах, вся политая потом, но не кровью, что было странно и ново для войны. А вперёд, вниз, на ту сторону, уходили другие склоны, полегче, и за ними, далеко внизу, угадывалась в дымке равнина, маньчжурская равнина, японский тыл, то, ради чего лезли.

И, стоя там, на вершине, на ледяном ветру, чёрный, выжатый досуха, Проценко вдруг ощутил не радость даже, а свирепое, мрачное торжество. Он оглянулся ещё раз на страшную дорогу позади и подумал коротко и зло, с той гордостью, что горше всякой награды: прошли. Через степь, через безводье, через горы, которые звались непроходимыми, прошли. И теперь там, внизу, японец, который нас тут не ждёт, — теперь он наш.

— По машинам! — крикнул он вниз, экипажу, охрипшим, севшим голосом. — Спускаемся! Внизу — японец. Внизу — самое лёгкое, ребята, теперь пойдёт самое лёгкое. Отвоевались с горами. Дальше — просто война.

И это была правда. После Хингана всё, что могло ждать их внизу (бои, японцы, укрепления), казалось уже почти отдыхом, почти лёгкостью, потому что там будет обыкновенный враг, которого можно бить, а не гора, которую можно только терпеть. Гору они одолели, и была она страшнее японца. А японца они бивать умели.