Страница 26 из 89
Глава 11
Лейтенант Проценко возненавидел степь на третий день. В первый день степь была просто степью: ровной, выжженной, до горизонта, скучной, но и только. Танки шли по ней ходко, весело, без помех, наматывая версту за верстой, и казалось, так и дойдём, играючи. Во второй день степь стала тяжелее: пошли пески, солончаки, машины начали вязнуть, буксовать, жечь горючее вдвое против нормы, и весёлая лёгкость первого дня сменилась угрюмым, потным трудом. А на третий день кончилась вода, и вот тогда Проценко степь возненавидел, той настоящей, лютой ненавистью, какой ненавидят живого и злого врага.
Воды не стало.
Была та, что везли с собой, в цистернах, во флягах, в чём придётся, но её было мало, отмерено, рассчитано впритык, а степь пила её из людей с чудовищной, ненасытной жадностью. Солнце стояло над головой белое, злое, и жгло так, что броня раскалялась, и в танке делалось как в печи, и человек внутри исходил потом, и пот этот надо было возмещать водой, а воды не было. Вернее, была, да по глотку, по строгому счёту, и этого глотка не хватало, и люди мучились жаждой так, что она становилась сильнее страха, сильнее усталости, сильнее всего.
Экипаж у Проценко был обстрелянный, спаянный, вместе прошли ещё ту, западную войну, и Проценко знал их, как себя, а может, и лучше.
Механиком-водителем был Кузьмич, немолодой уже, обстоятельный, с рыжими прокуренными усами, из тех вечных армейских дядек, что и в сорок лет ходят в сержантах не по недостатку ума, а по избытку своенравия. Он вёл машину так, как иной пашет землю, — вдумчиво, кряхтя, разговаривая с ней вполголоса, то браня, то уговаривая, и в его заскорузлых руках стальная громада делалась почти послушной, почти живой. Кузьмич за всю войну, кажется, ни разу не испугался по-настоящему не оттого, что был храбрец, а оттого, что относился к войне как к тяжёлой, опасной, но привычной работе, вроде лесосплава или шахты, где тоже, бывает, гибнут, а всё же работают.
Заряжающим был Гнатюк, здоровенный, добродушный хохол, силы непомерной, евший за троих и оттого в эти голодные, безводные дни мучившийся, пожалуй, больше всех, потому что такому телу и воды, и хлеба надо было вдвое, а давали, как всем, поровну. Он не жаловался, только тяжело вздыхал да поглядывал на свою флягу с тоскою, как поглядывает голодный пёс на кость, которую нельзя.
А третьим, самым молодым, был Сеня, стрелок-радист, мальчишка из-под Рязани, попавший на войну уже к самому концу западной и не нюхавший ещё настоящего, из-за чего остальные звали его салагой и опекали ворчливо, по-отцовски. Сеня всего боялся и всем восхищался, лез с расспросами, и Кузьмич цыкал на него, а сам, случалось, отдавал ему свой глоток воды, тайком, чтоб не видели, потому что жалел мальчишку той грубой солдатской жалостью, которой стыдятся. Вот с этими тремя Проценко и делил танк, и степь, и жажду, и всё, что было впереди.
— Товарищ лейтенант, — просипел из своего угла Сеня, когда стало совсем невмоготу, — а долго ещё так? Без воды-то?
— Долго, — сказал Кузьмич за лейтенанта, не оборачиваясь от рычагов. — До самой воды и долго. А вода, салага, вон за теми горами. Дойдём — напьёшься. А не дойдём — тем более пить не захочется.
— Типун тебе, Кузьмич, — беззлобно сказал Гнатюк.
— А ты не каркай, дядя, — прибавил Проценко. — Дойдём. Пей помалу, терпи. Терпеть мы умеем. На том и войну выиграли, что терпели, когда другие ломались.
О японце в эти дни почти не вспоминали. Японец был где-то там, впереди, за хребтом, и был он теперь не главной заботой, а так, отвлечённой угрозой. Главным врагом стала степь. Безводье. Жажда. Расстояние. С ними и воевали, не стреляя, а просто идя, идя, идя вперёд через это пекло, и каждая пройденная верста была маленькой победой не над японцем, а над самой землёй, которая не хотела их пускать.
А потом впереди встал Хинган.
Проценко увидел его издали: сизую, зубчатую стену, поднявшуюся над степью, перегородившую полмира, и сердце у него нехорошо ёкнуло. Он был танкист, он привык воевать на равнине, где танк царь, где он катит, куда хочет, и давит, что хочет. А тут перед ним стояла гора. Настоящая гора. Хребет поперёк пути от края до края, и через него предстояло перевалить, и перевалить на танках, которые для гор не деланы, которые созданы для равнины и на кручах беспомощны, как выброшенная на берег рыба.
— Через это? — спросил кто-то из экипажа, глядя вверх, задрав голову. — Товарищ лейтенант, через это — на танках?
— Через это, — сказал Проценко. — Приказ.
Так и было: приказ. Японец, объясняли им командиры, потому и держит за хребтом слабую оборону, что уверен: тут большая техника не пройдёт, тут и пехоте-то трудно, а танкам — гроб. Оттого-то именно тут и надо пройти, там, где не ждут, где считают невозможным. Пройдём — вывалимся японцу в тыл, и он не успеет опомниться. Не пройдём — застрянем в горах, и тогда конец.
Вечером, у самого подножия, встали на короткий отдых — последний перед подъёмом. Машины стояли в распадке носами к горе, и гора вблизи была хуже, чем издали: издали хоть стена, а вблизи — осыпь да рыжие лбы, между которыми и козе пройти негде. Мальцев, командир соседнего взвода, пришёл к нему сам, с флягой.
— Товарищ лейтенант. Вода.
— Своя?
— Своя. Экипаж отдал.
Проценко поглядел на него. Конопушки за всю степь у Мальцева не сгорели, а высыпали только гуще, и от них лицо казалось мальчишеским до неприличия.
— Пей сам.
— Да я загадал, — сказал Мальцев и сел на корточки, привалившись спиной к катку. — Я себе загадал: как наверх выйдем — тогда и выпью. На макушке. Чтоб знать, за что пил.
— А ну как не выйдем?
— Тогда и пить незачем.
Сказал он это легко, и по лёгкости Проценко понял, что он боится. Мальцев, когда боялся, делался разговорчив, и остановить его было так же нельзя, как текущую воду.
— Я, товарищ лейтенант, вот чего не пойму, — заговорил он. — У нас под Тамбовом овраги. Глубокие, чёрт-те какие. Мы туда мальчишками лазили. И вот гляжу я на эту гору и думаю: так это же наш овраг. Только вывернутый. Наизнанку. Там вниз лезешь, тут вверх, а разница какая?
— Разница та, — сказал Проценко, — что в овраг ты без танка лазил.
— Ну да, — согласился Мальцев. — Танк, конечно. — Он помолчал и прибавил другим голосом, тише: — У меня левая слабит, товарищ лейтенант. Гусеница. С самой степи слабит. Я подтяну.
— Когда?
— Да сейчас и подтяну. Часа хватит.
— Так иди тяни, а не сиди.
— Пойду, — сказал Мальцев и не встал.