Страница 10 из 89
— Полагаю, — сказал Хэлл, и в голосе его впервые за день прошла нота, выдававшая, что тут он будет стоять твёрдо, — уместно было бы собраться на нейтральной почве. Здесь же, в Швейцарии, или в ином подобном месте. Как принято. Как встречаются равные.
— На нейтральной, — повторил Молотов задумчиво, будто пробуя эту мысль на прочность, и тут же её отверг. — Нет, господин Хэлл. Нейтральная почва хороша для таких, как мы с вами, — для тех, кто прощупывает и набрасывает. А для последнего слова нейтральная почва не годится. Последнее слово должно быть сказано веско, в столице, в стенах, которые сами по себе что-то значат. И я скажу прямо, без обиняков, как привык: мы полагаем, что собраться следует в Москве.
За столом шевельнулись. Американцы переглянулись; на лице Хэлла проступило то каменное выражение, какое бывает у человека, услыхавшего именно то, чего боялся.
— В Москве, — повторил он ровно, слишком ровно. — Господин Молотов, вы понимаете, о чём просите. Глава Соединённых Штатов, приезжающий в Москву, — это в глазах всего света…
— … это глава великой державы, приезжающий в другую великую державу, чтобы решить общее дело, — спокойно докончил за него Молотов. — И ничего больше. Отчего же нет? Разве Москва не столица державы, вынесшей на себе эту войну? Отсюда, из Москвы, её и вели все эти четыре года, нашей волей и нашим расчётом одолели того самого немца, которого мы нынче делим. Мне кажется, было бы даже справедливо, чтобы там, откуда велась война, был заключён и мир. — Он выдержал паузу и прибавил мягче, давая противнику лазейку: — Мы примем ваших со всем почётом, какого заслуживает великая держава. Ни одна мелочь не оскорбит вашего самолюбия, за это я ручаюсь. Но приехать — приезжайте к нам. На этот раз — к нам.
Это «на этот раз» было хорошо рассчитано: в нём слышалось, что когда-нибудь, в другой раз, поедут и русские, что дело не в унижении, а в очереди, в простом чередовании, и за эту лазейку Хэлл, не желавший везти в Вашингтон открытое поражение, мог ухватиться и сохранить лицо.
Торговались об этом дольше, чем о Германии. Хэлл отступал медленно, пядь за пядью, выторговывая себе то одно, то другое смягчение, то оговорку в протоколе, то встречный знак уважения, и Молотов уступал в мелочах охотно, потому что мелочи его не заботили, а держался в одном: место. Место — Москва. И под конец, когда все второстепенные раны были американцу перевязаны, он это место отдал.
— Хорошо, — сказал Хэлл наконец, и в слове этом была вся усталость долгого дня. — Пусть будет Москва. Я доложу президенту. Полагаю… полагаю, он не станет возражать.
Молотов кивнул — коротко, без торжества, как кивают, приняв должное. Но внутри, под сухой своей непроницаемостью, он знал цену этой минуте. Отдать можно было многое; выторговать место финала у себя дома, заставить первого человека Америки самого приехать в Москву — это была не мелочь. Это было полдела. Кто принимает — тот хозяин; кто едет — тот проситель, как бы ни обставляли это равенством. Он продавил Москву. Остальное довершат вожди, но довершат — на нашем поле.
Ничего не подписали в тот день, да и не должны были: подписи будут в Москве, на большом столе, когда сойдутся вожди. Здесь лишь сложили костяк, набросали вчерне, кто что берёт и кто чем платит. Германия и восток — за Советским Союзом. Запад и тихоокеанские руки — за Америкой. Италия со своей добычей под советской защитой, заноза в западном боку. И место последнего слова — Москва. Немного бумаги и много несказанного, но костяк стоял, и все за столом это чувствовали.
Расходились устало, как расходятся после тяжёлой работы. Хэлл пожал Молотову руку сухо и коротко.
— Трудно с вами договариваться, господин Молотов, — сказал он без злобы, скорее с усталым уважением.
— Так ведь и дело трудное, — отозвался Молотов. — Лёгкие дела до нашего стола не доходят, их решают пониже. А сюда приносят только то, что до крови жаль отдать. Оттого и трудно.
Он вышел на террасу отеля. Смеркалось; озеро внизу лежало тёмное и гладкое, горы за ним синели, и во всём этом чистом, богатом, непричастном к чужому горю пейзаже было то же равнодушие, каким встретил их этот нейтральный край: равнодушие сытого к голодному, целого к искалеченному. Но Молотов глядел на него недолго и без грусти: он вообще был не из тех, кто грустит на видах. Он думал о деле.
Подошёл Вышинский, стал рядом.
— Ну как, Вячеслав Михайлович? Довольны?
— Довольны будем, когда подпишут, — сказал Молотов. — А пока сделали, что могли, и, пожалуй, больше, чем я ждал. Своё удержали. Чужого, ненужного, не взяли. За друга постояли. А главное — стол будет наш. В Москве. Пусть едут к нам. Это, Андрей Януарьевич, стоит иных провинций.
Он помолчал и прибавил, уже поворачиваясь идти:
— Немцу когда-то казалось, что он посадит нас за стол на своих условиях. Вон как обернулось. Теперь мы сажаем. Пойдёмте, надо писать вождю. Обрадуется.
И пошёл в дом, писать в Москву, что стол сложился, что американец тяжёл, но сговорчив, что Германия и восток за нами твёрдо, Италию отстояли, за запад с них взяли тихоокеанский нейтралитет, а последний стол будет дома, в Москве, куда американец приедет сам. Оставалось малое и самое главное: чтобы вожди довершили начатое. Но это уже была не бернская игра теней и не швейцарский торг министров. Это была Москва.