Страница 85 из 98
Они сидели после кинематографа в угловом кафе; у себя наверху Александр Александрович работал над срочным чертежом. В кафе было почти пусто, они заняли столик в самом далеком углу; и, смешиваясь с трамвайным звоном, до них доходила музыка – скрипка и рояль. Андрэ была очень чувствительна к музыке, она иногда почти заболевала от назойливого мотива, и Александр Александрович говорил, что вся ее жизнь тогда подчинялась этому произвольному ритму, и музыка шла и развивалась, как необычайно удивительное в своей рассказывающей, скользящей рапсодии объяснение всего – сомнений, остановок, высокого синего неба – летом с Александром Александровичем на Ривьере – над морем, в прозрачном солнечном блеске.
– Вас любили женщины, Володя?
Володя вздрогнул от неожиданности. Обрывок мелодии пролетел и скрылся, оставив за собой звуковую, смутную тень воспоминания.
– Нет, Андрэ. Ни одна женщина никогда не любила меня. Да, конечно, – сказал он, встретив ее вопросительный взгляд. – Но не любя, Андрэ, а так, по-иному.
– И вы не знаете?..
– Кажется, нет, Андрэ.
Она молчала некоторое время; за нее печально говорила музыка – она лилась как последний, стихающий дождь, она уходила как река и не оставляла никакой надежды.
– Я тоже долго не знала этого, – сказала наконец Андрэ. – Ничего, что я говорю вам такие вещи?
– Нет, Андрэ, это музыка говорит.
– Да, может быть. Но я это узнала. Так свежо, глубоко и прекрасно, как самый лучший сон. Я не умею рассказать. Володя, вы бы это сделали лучше меня.
– Я этого не знал, Андрэ.
Она пожала ему руку – с сочувствием; они вышли из кафе, звуковой туман стелился за ними, смешиваясь с серым воздухом влажной ночи. На четвертом этаже ярко светилось окно – на секунду к нему приблизился высокий силуэт Александра Александровича и исчез.
– Спокойной ночи, Володя.
Он постоял некоторое время, глубоко задумавшись. Горели фонари, шел дождь не переставая. Ему стало холодно и сразу захотелось спать – он остановил такси и, дремля по дороге, доехал до дому.
* * *
В один из вечеров февраля Володя получил письмо из Берлина от Аглаи Николаевны.
«Милый друг, я надеюсь, что вы не сохраните обо мне слишком дурного воспоминания. Я пишу «воспоминания», потому что, если нам еще суждено встретиться с вами, то не так, как раньше, как в эти вечера, когда вы приходили ко мне, приносили белые розы – и у меня никогда не хватало жестокости вам сознаться, что это единственные цветы, которые я не люблю, – и потом сидели до поздней ночи. Я должна была бы рассказать вам все раньше, но я уверена, что так лучше. По крайней мере, то время, которое вы пробыли со мной, не было отравлено никакими сомнениями и даже, может быть, было, как вы говорите, «изнутри освещено» какой-то, скажем, очень милой надеждой».
Володя прочел эти строки, и им сразу овладело давно знакомое двойное чувство: первое – это холодок внутри и сознание смертельной, непоправимой потери, второе – точно кто-то, насмешливо сочувствующий ему, ей и себе, говорил: «Это следовало предвидеть. Судьба всех иллюзий всегда одинакова». Он прочел дальше: Аглая Николаевна объясняла, что в одном письме она не может изложить всю свою биографию и что, впрочем, не видит в этом надобности; что, во всяком случае, ее жизнь связана с другим человеком, что Володя должен это понять, не сердиться, n’avoir pas de rancune
[138]
[Не таить зла (фр.).]
и что она, со своей стороны, желает ему счастья и успехов.
Володя положил письмо в ящик стола и задумался. Кончик письма выглядывал наружу, ящик был набит газетами, рукописями, конвертами и всяким бумажным хламом, который Володя возил с собой повсюду, никогда туда не заглядывая, но не решаясь с ним расстаться. Он не знал, о чем он думал: когда через полчаса того, что он называл душевным молчанием, он вернулся к обсуждению этих вещей, он с удивлением заметил, что мысль об Аглае Николаевне потеряла свою болезненность. И только печаль, постоянная печаль стала сильнее и прозрачнее, – но это не было сожалением об Аглае Николаевне, это была печаль вообще, но только вызванная сейчас этим эпистолярным исчезновением. Голос Вирджинии позвал Володю в столовую, он вышел из своей комнаты, точно оставив там тающее облако грусти, – и за столом смеялся шуткам и аппетиту Николая.
* * *
Подобно тому, как всякое напряжение должно рано или поздно найти себе выход, как нагреваемая вода взрывает тяжелые стальные стенки котла, как ломается лед на реке со страшным пушечным шумом – подобно этому всякий период человеческой жизни, состоящий из постоянно накопляемого отчаяния, бессилия что-то сделать, тоски и задыхающегося, безнадежного ожидания невозможных вещей, – должен кончиться либо смертью и тишиной, либо катастрофой. Так думал Артур в последнее время. В течение двух лет он не знал ни одного дня душевного спокойствия. Он метался из стороны в сторону: ездил в Англию, занимался боксом, погружался в книги, проводил целые дни в воде, тренируясь в плавании, – и все не мог забыться. Однажды, шагая беспечно по улице, он встретил Одетт.
– Здравствуйте, Артур, – сказала она своим обычным голосом, которым разговаривала почти со всеми мужчинами, – так, что со стороны можно было подумать – по этому звуку ее голоса, – что ее с Артуром соединяет долгая любовь и множество одинаково понятых чувств. – Почему вас нигде не видно? Куда вы идете?
– Никуда, собственно.
Она держала в руках какие-то свертки.
– Помогите мне это нести, и идем ко мне обедать, voulez-vous?
[139]
[Согласны? (фр.)]
– Я боюсь вас стеснить.
– Ne dites pas de bêtises, venez
[140]
[Послушайте, не говорите глупостей (фр.).]
. Будет еще два человека.