Страница 91 из 153
Внутри прозвучало простое решение: не присваивать звание. Снять имя Тухачевского со списка и лишить чужого человека указанного срока. Можно было назвать это осторожностью. Но тогда тот, кто нарисовал крест, первым изменил бы моё решение об армии. Его карандаш получил бы право вето на военную политику.
Я положил фотографию рядом с проектом о персональных званиях. Высшие командиры давно командовали армиями, но ясная система званий и ответственности ещё складывалась. Ворошилов спорил о критериях, кадровики проверяли стаж, полевые начальники думали о местах в порядке старшинства. Отменить всё из-за снимка значило потратить год на защиту от угрозы, которую нам специально показали.
Решение я отложил до разговора с самими командирами. Назначить Тухачевскому новое задание можно было сейчас, не рассказывая ему о фотографии. В деле лежали материалы прошедших манёвров: опоздавшие колонны, потерянная радиосвязь, ремонт машин на маршруте. Если его способности нужны армии, они должны выдержать проверку без парадной подготовки. В ближайшие дни это можно было увидеть.
Я взял синий карандаш из футляра на столе и написал на полях проекта: «Манёвр. Связь. Ремонт. Без показухи». Карандаш был короткий, подточенный ножом. Здесь им отмечали только закрытые рабочие листы; истопник не взял бы его даже для подписи в ведомости. Я положил его возле правой руки и прикрыл проект ладонью, когда вошёл начальник охраны.
— Позвоните Поскрёбышеву, — сказал я. — Пусть Ворошилов привезёт завтра разбор сентябрьских учений, но без заседания на двадцать человек. И прошу узнать, кому в Воронеже показывали дату из маршальского проекта. Начальник охраны записал два поручения и вышел, не задержав взгляда на конверте.
Телефон стоял у стола. Я поднял трубку, чтобы уточнить время машины, и поймал себя на том, как держу её между правым ухом и плечом, освобождая правую руку для карандаша. После звонка трубка легла на рычаг точно тем движением, которое здесь ожидали. Я даже не помнил, где научился ему; Сафонов вчера следил за чужой рукой у такой же трубки.
Я провёл пальцем по ободку пепельницы. Хотел закурить, чтобы заглушить тревогу после разговора о фотографии. Папироса дала бы мне минуту, но табак стал ещё и подсказкой этому телу: от дыма возвращалось спокойствие прежнего хозяина. Я оставил портсигар закрытым и вышел проверить, растопили ли печь моими дровами.
* * *
Марья Ивановна принесла чистую рубашку, хотя я её не просил. На левом манжете не было тугой пуговицы: её заменили свободной застёжкой задолго до моего появления здесь. Она раскладывала вещи в строго определённом порядке. Когда я переложил рубашку на кресло, женщина на секунду остановилась и положила рядом платок.
— Так удобнее, — сказала она. Я спросил, кому удобнее. Она не ожидала вопроса. Ответила, что мне всегда нравилось видеть вещи на кресле до ужина. Я вспомнил: раньше здесь каждый знал, сколько минут проходит между приходом хозяина в кабинет и просьбой принести одежду. Теперь он снова менял время, и это пугало их сильнее, чем грубый тон.
Она заметила на моей ладони натёртую полосу. Я велел оставить бинт на столе. Марья Ивановна вышла, не задав вопросов о топоре. Через минуту в коридоре появился начальник охраны и спросил, не понадобится ли отменить завтрашнюю поездку. Значит, рука уже стала новостью дома; иначе этот человек не пришёл бы под видом заботы.
— Поездка состоится, — сказал я. — Не передавайте врачам ничего, кроме того, что я работал во дворе и натёр ладонь. Он кивнул. По глазам было видно: он и так собирался передать именно это, только добавил бы «товарищ Сталин устал». Я не хотел, чтобы усталость стала новым поводом решать за меня.
В прежней жизни я мог оставить разбитую ладонь без свидетелей. Здесь любая перемена тела получала значение для охраны, прислуги, секретаря и тех, кто следил за моим расписанием. Никто не знал, что внутри Сталина оказался другой человек. Но все умели замечать, как прежний хозяин сидел, ходил, курил, и докладывать об отклонении тем, кто считал это заботой.
На ужин принесли картофель, рыбу и отварное мясо. Повар не спрашивал, что я хочу: смена блюд уже учитывала мои прежние отказы. Я взял рыбу, оставил мясо и увидел, как он замер у двери. Через мгновение он спросил, не подать ли другой соус. В его мире смена блюда означала не вкус, а болезнь, недовольство или проверку повара.
— Рыба нормальная, — сказал я. — Мясо пусть заберут на кухню. Повар наклонил голову, но не взял тарелку, пока я не отодвинул её сам. Уходя, он ещё раз посмотрел на рыбу. Я доел её, чтобы завтра на кухне не появился невидимый список людей, виновных в том, что хозяин ел меньше обычного.
— Эти поленья мои? — спросил я, выйдя к печи. Истопник кивнул на неровную охапку, рядом с которой лежали два расколотых им полена. Я узнал своё по широкой трещине от первого удара. Оно горело хуже, потому что я расколол его поперёк сухой части. Истопник подвинул его глубже к огню, не став объяснять, где я ошибся.
— Сколько на ночь? — спросил я, когда истопник показал заслонку. Он ответил без записей: «Пять сухих, два тяжёлых». Я запомнил. От разговора не зависела судьба армии, зато впервые за день никто не следил, как именно я пришёл к решению. Требовалось, чтобы печь согрела дом.
Синим карандашом я пометил на листе с делами завтрашний звонок прокурору. Потом задумался и написал на обороте ещё одно слово: «проверить». Я закрыл лист, положил карандаш в карман гимнастёрки и пошёл к крыльцу. На улице охранник доложил о смене постов, я попросил назвать фамилии людей, которые ночуют в доме.
Он назвал их без колебаний. Раньше хозяин проверял не посты, а голоса: неожиданно подходил, замолкал и ждал, как человек станет оправдываться за собственное присутствие. Я поймал себя на той же паузе перед фамилией. Охранник уже выпрямился, ожидая вопроса. Я попросил показать обходную книгу и отпустил его без испытания.
Приём помог узнать, что он испугался. Не помог понять, хорошо ли охраняет дом. Внутренний Сталин будто не говорил уже несколько часов, зато моё лицо, рука и паузы делали за него привычную работу. Я мог оттолкнуть мысль об арестах, но не видел, когда подражание становилось удобным. Это было опаснее короткого приказа, который ещё можно не произнести.