Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 120

Часть вторая. Багровые наброски

Сомнения

На том месте, где когда–то, еще до нашего переселения, бывшие жильцы дома на Пролетарской играли в крокет, на гладкой, утрамбованной и укатанной для него площадке вырыли яму, накрыли ее в два наката бревнами, засыпали землей — бомбоубежище… Через несколько лет, когда мы вернулись из эвакуации, я уже осмысленно заглянул в полуразрушенную утробу этого укрытия: там стояла вода, торчала какая–то доска и на ней сидела большая зеленая лягушка. Такая же глупая, как и до первой бомбежки. Грохот войны разбудил мое сознание и заработала память.

Мне было три с половиной года… Я вырос не в лугах, не у озер,[1] и не под взглядом льдистых горных шапок, не на печеных солнцем камнях, где пасет ленивая волна табун рыбешек шалых. Я не вдыхал целительную синь приморских и курортных кислородов… Я пригорода трудового сын, я с Пролетарской улицы булыжной родом. С откосом рядом шла вдоль полотна, блестя спиной рабочею булыжной. Чуть свет вставала и звала она, и до Москвы ее бывало слышно. Гудел над нею властно химзавод, и люди шли, дымились папиросы, а на «железке» — дел невпроворот — пыхтели работяги–паровозы… Здесь я родился. Сделал первый шаг и лоб пометил каменной печатью. Пол–улицы сбежалось — как–никак не хуже паровоза мог кричать я. Вот наш пейзаж: забор, откос, кювет, сады сиренью вспенены махровой… И места для меня милее нет, чем улица из старого Перова.. Как улица судьба моя — точь–в–точь, пути мои дороги с нею схожи… Вы помните, плыла за ночью ночь и землю всю охватывало дрожью? Удар войны жизнь натрое рассек: на «до войны», саму войну и «после»… Сырой на щеку сыпался песок в убежище в далекую ту осень. Как мало память помнит о «самой», а «до» — от старших, по кино и книгам. Но детство — «после» — навсегда со мной, ни подкупам не поддается, ни интригам… Прошлась война по нашим светлым дням, сожгла заборы. И в кустах сирени зенитки встали, вверх стволы подняв, и трепетали листья от сирены. Да что заборы — жизни жгла она, и землю жгла, и в души била больно. Будь проклят тот, кому нужна война, и тот, кто снова затевает войны! Что было до? Я память тороплю и обращаюсь к старому альбому. Подолгу изучать его люблю, но заглянуть доверю не любому. Вот у террасы вся семья. Увы, меня еще пока на свете нету. Я только слышусь в шорохе травы. И мама, может, думает об этом. Щелчок, и у террасного крыльца миг жизни той отснят, один из тысяч: вот мама, Лида около отца, вот Зоя вилкой в сковородку тычет… Пускай теперь та карточка желта - фотограф был неопытен в работе — и, может, кто–то скажет: «Ерунда!», но мне она ценней иных полотен. Мне карточка — как в прошлое билет. В него не грех порою возвращаться, Чтоб в мирный день далекий постучаться и в ночь июльскую навек с ним распрощаться, пройти войну и после повстречаться вновь с мирным днем, сказав всем войнам: «НЕТ!» У каждого есть памяти резерв. Пусть там пылится мелкое, но надо, чтоб иногда взрывалась канонадой та клеточка, той грозной темы нерв. И высветит сознание твое далеких дней багровые наброски: обвалы стен, горелое жнивье и хат спаленных пепельные горстки. Нам в прошлое заглядывать не грех (в нем — многое, и в том числе — святое) и обрывать на миг беспечный смех, у вечного огня в молчаньи стоя…

Но о войне…

20 марта 1995 года, 23 часа 55 минут. Вот на этом месте много месяцев назад я бросил свои «мемуары» и не прикасался к ним до сегодняшнего дня. Женя умер 15 ноября 1993 года. А Лида задолго до этого была неизлечимо больна. Мы все, и Женя тоже, знали об этом. Брат за пять лет до смерти перенес тяжелейшую онкологическую операцию, (трижды его резал профессор Цацаниди; он же мне сказал, что хуже и трудней всего оперировать коллегу — всегда что–нибудь да произойдет).

Сам сделал главное — наложил анастомоз и поручил ассистентам завершать операцию.

И что–то сделали не так, «произошло», пришлось оперировать повторно, а там — перитонит, который не показывал рентген, и т. д. Брат уходил на глазах, и мы дежурили возле него ночами несколько месяцев. Он выдюжил. Все завершилось для него тогда благополучно, он вернулся в Афганистан и доработал свой срок по контракту. И умер внезапно не от той страшной, преследующей всю семью болезни, а от остановки сердца.

А в воспоминаниях я не дошел даже до его рождения.

Лида слегла 1 мая 1994 года и уже не вставала до последнего своего дня, до 31 августа. Я понял, слагать–то их решил я главным образом для тех, кого уже нет: за два месяца до кончины Жени в Моршанске простились с Валентином, старшим двоюродным, который был нам как родной.

А как же, спросит кто–нибудь, ваш читатель? Я понимаю, есть он, мой читатель, но каждый сочинитель, когда пишет, наверное, в первую очередь видит перед собой одного–двух самых близких людей, которым он адресует прежде всего свое произведение. А все остальные — потом, встреча с ними — как само собою разумеющееся событие. Так считаю и я. И жить было так тяжело, что не до ночных корпений над столом. Меня словно отбросило взрывом. Будто рухнула стена в доме (братья и сестры — стены, меня хранящие!), и я один остался на ветру, на сквозняках жизни…

Но время лечит. Боль утихает. Жена и сын — мои опоры, мои стены, они держат меня. И постепенно я стал возвращаться к начатому. Не жалею, что уже не успел к дате — к 50-летию Победы. Хотя такие даты в сроке жизни одного человека не повторяются. К этому празднику я смог издать за свой счет маленькую книжечку стихов «Обелиск на ладони», в ней я собрал почти все поэтические строки о войне, включая страницы из рукописи, пролежавшие в издательстве «Советский писатель» 15 лет (1978 – 1993 гг.).

Казалось, я свою юбилейную посильную программу выполнил; были выступления, дарения ветеранам «Обелиска».