Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 110

Глава 7. Открытая дверь

Утренний свет просачивался сквозь тонкие шторы, расчерчивая комнату неровными светлыми полосками. Кира лежала неподвижно, боясь разбудить Петю. Его дыхание было единственным звуком в квартире, не считая далёкого шума моря за окном и редкого скрипа рассохшейся оконной рамы. Лицо юноши во сне казалось совсем юным, беззащитным, с припухшими веками и полуоткрытыми губами — и от этой беззащитности в груди Киры поднималась нежность, перемешанная с виной. Она не шевелилась, хотя затекла рука, на которой лежала.

Пётр спал на боку, подложив ладонь под щёку, как делают дети. Тёмные волосы разметались по подушке, а на виске пульсировала тонкая голубоватая жилка. Две недели назад он потерял мать — последнего близкого человека, а теперь лежал здесь, доверчиво свернувшись на её кровати, отдавшись под защиту почти незнакомой женщины. Одеяло сбилось, обнажив худое плечо с родинкой чуть ниже ключицы.

Кира осторожно коснулась волос Пети, ощущая их тяжесть и шелковистость, и сразу же комната начала терять чёткость, размываясь по краям. Запах моря и лаванды, наполнявший сегадайскую квартиру, в её памяти уступал место другому — несвежего белья, лекарств, подгоревшей манной каши. Этот запах она узнала бы из тысячи. Сквозь летние занавески перед её внутренним взором проступали другие — тёмные, плотные, петербургские, из её прошлой жизни.

В той квартире на Васильевском острове никогда не было по-настоящему светло. Отец держал окна зашторенными даже днём — говорил, Толику и Маше яркий свет режет глаза. Возможно, так оно и было, но Кире иногда казалось, что он просто не хотел, чтобы соседи могли заглянуть внутрь и увидеть, во что превратилась их семья после ухода матери. Шторы были коричневые, в мелкий рубчик, и Кира ненавидела их.

Квартира пахла манной кашей — вечной кашей, которую отец варил каждое утро, потому что Толик и Маша отказывались есть что-либо другое на завтрак. А ещё пахло горьковатыми лекарствами — запахом, который, казалось, впитался в обои, в мебель, в воздух. Иногда Кире казалось, что этот запах пристал к ней самой, въелся в кожу, в волосы, и окружающие морщатся, когда она проходит мимо. Потом она поняла, что они морщатся по другой причине — из-за её залатанной формы и стоптанных ботинок.

Отец научился жить с этим — с двумя детьми с синдромом Дауна и искалеченной ногой после производственной травмы. Каждый день одно и то же: подъём в шесть, завтрак в половине седьмого, лекарства, прогулка во дворе, если погода позволяла, процедуры, упражнения. Режим держал его на плаву. Он терпел и не жаловался, и даже когда жена ушла — «не выдержала», как он сказал тогда десятилетней Кире, — только сжал зубы крепче и продолжал делать то, что делал.

Сколько ему было, когда всё случилось? Сорок восемь? Сорок девять? Не старый ещё, но уже с седыми волосами и глубокими морщинами на лице — особенно между бровей, две вертикальные борозды. Его руки — большие, шершавые, с въевшейся в кожу грязью, которую не отмыть никаким мылом, — умели быть нежными, когда заплетали Маше косички или вытирали Толику подбородок после еды. В детстве Кира любила смотреть на эти руки, а повзрослев — стала их избегать. Сама не понимала почему.

Когда Кире исполнилось шестнадцать, отец нашёл для неё комнату у дальней родственницы на другом конце города. «Тебе нужно выспаться перед экзаменами», — сказал он тогда, но оба знали настоящую причину: Маша начала кричать по ночам. Внезапно, без видимой причины, она садилась на кровати и издавала пронзительный вой, который не прекращался, пока отец не укачивал её, как младенца. Иногда это длилось час, иногда два. Эти крики преследовали Киру даже в новой комнате, за десятки километров от дома — она просыпалась в холодном поту, уверенная, что слышит их.

Кира приезжала домой каждые выходные — привозила продукты, помогала с уборкой, стирала, гладила, готовила на неделю вперёд. Иногда задерживалась на ночь, особенно если Маша была в своей «спокойной фазе». Неписаный договор между дочерью и отцом: она получала возможность жить нормальной жизнью подростка, а взамен делала всё, что могла. Ходила на свидания, готовилась к экзаменам, спала до полудня по воскресеньям.

Восемнадцатилетие Киры совпало с поступлением в университет. В тот день отец впервые за много лет позволил себе выпить — две рюмки водки, от которых его щёки покраснели, а глаза странно заблестели. «Ты — моё спасение», — сказал он тогда, и Кира не поняла, что он имел в виду. Думала, говорит о её будущей зарплате, о том, что она сможет больше помогать семье. Он говорил о другом. Она поняла это только потом.

Записка лежала на кухонном столе — аккуратно сложенный вчетверо тетрадный лист, исписанный знакомым угловатым почерком: «Кирочка, прости. Я больше не могу. Позаботься о Толике. Маша пойдёт со мной, ей будет лучше там. Я всегда тебя любил».

Дверь в комнату Маши и Толика была приоткрыта — совсем чуть-чуть. Кира толкнула её — сначала осторожно, кончиками пальцев, потом сильнее, всей ладонью. Дверь подалась со скрипом, и Кира увидела то, что навсегда впечаталось в память.

Маша висела на люстре — нелепой старой люстре с тремя плафонами, купленной ещё до рождения сестры. Ноги девочки — в белых носочках с розовой оборкой — не доставали до пола каких-то десять сантиметров. Один носок сполз к щиколотке. Рядом, подтянувшись на перекладине шведской стенки, которую отец установил для упражнений, висел он сам. Лицо его было спокойным, а Маша выглядела испуганной — даже в смерти глаза сохранили выражение непонимания. Она не знала, что происходит. Не знала до конца.

Толик сидел на кровати, раскачиваясь взад-вперёд и монотонно повторяя: «Папа спит. Маша спит. Папа спит. Маша спит». Когда Кира вошла, он поднял голову и улыбнулся ей своей особенной улыбкой. «Кирочка пришла», — сказал он с облегчением. Может быть, ждал её часами. Может быть, всю ночь.

После был ад — полиция, вопросы, оформление документов, похороны, которые она едва помнила: только размытое пятно кладбища, запах влажной земли и чужие соболезнования. Кто-то жал ей руку, кто-то обнимал, похлопывая по спине, кто-то что-то говорил. Соседка, присматривавшая за Толиком, отвела Киру в сторону и сказала то, что говорили все: «Девочка, тебе восемнадцать. Ты не можешь взять на себя такую ответственность. Отдай его в интернат».

Но Кира не могла — не после записки, не после обещания отцу. Две могилы на Волковском кладбище, два венка, которые она меняла каждый месяц: зимой — искусственные, летом — живые.