Страница 68 из 90
Глава 38. Обвал
Я не могу дотянуться до штабеля. Я это знаю. Меня держат двое взрослых мужчин, и с места я не сдвинусь, даже если разорвусь.
Поэтому я и не пытаюсь.
Я бью ногой.
Не по плитам — по свече.
Она стоит на полу у самого края штабеля, толстая, в четыре пальца, в железном подсвечнике на треноге. Я сама её приметила, ещё когда меня вели по проходу, — потому что тренога стояла криво, одной ногой на подсыпке, и я, дура, подумала: как небрежно.
Мой сапог бьёт по треноге. Подсвечник опрокидывается, летит в сторону штабеля и с грохотом бьёт по нижней плите.
Ничего не происходит.
Разумеется, ничего.
Полторы тысячи фунтов гранита не сдвинуть железной треногой, и я это знаю лучше всех в этой часовне. Я и не собиралась их двигать. Я собиралась, чтобы Вэйран обернулся на грохот.
И он оборачивается.
— Держите её! — рявкает он.
Стражники дёргают меня вверх. И вот теперь — теперь, когда они меня тянут, — я перестаю сопротивляться и падаю на них всем весом. Мы валимся на пол втроём, прямо на разобранную подсыпку.
Песок.
Он подо мной. Сухой, сыпучий, четыреста лет пролежавший в темноте. Я запускаю в него обе руки по локоть и гребу.
— Что она делает?! — визжит Гримо.
Стражник хватает меня за плечо, переворачивает, замахивается.
Я гребу.
Не убегаю. Не бью. Гребу песок из-под края алтарной плиты — вбок, наружу, туда, где пусто, обеими руками, как собака роет нору. Кулак стражника обрушивается мне на скулу, и в глазах вспыхивает белым.
Я гребу.
Двадцать лет отцовской мастерской. Двадцать лет он мне твердил: камень весит, Виенна. Камень всегда весит. Он давит вниз, всегда вниз, и всё, что ты делаешь с камнем, ты делаешь против его веса.
А тут камень на моей стороне.
Он давит вниз.
И под ним больше нечему давить обратно. Первым это слышит не Вэйран и не я.
Это слышит гранит.
Из-под алтарного камня доносится звук — низкий, длинный, будто где-то очень глубоко кто-то тянет струну.
Все замирают.
— Что это? — говорит Гримо.
Плита оседает.
Всего на палец. Один палец на одном углу — том самом, из-под которого я выгребла песок. Но плита в четыре шага длиной, и палец на одном углу — это разрыв в четыре пальца на другом.
Штабель снятых плит у стены вздрагивает.
— Наружу! — ору я.
Стражник, который меня держал, отпускает и шарахается назад. Вэйран стоит посреди часовни и не двигается.
Он смотрит на алтарь.
— Нет, — говорит он.
Штабель едет.
Верхняя плита соскальзывает первой — медленно, почти лениво, — и обрушивается на пол с таким грохотом, что у меня закладывает уши. За ней вторая. Третья.
Полторы тысячи фунтов гранита валятся на разобранную подсыпку.
И песок идёт.
Он идёт весь сразу.
Четыреста лет он лежал спрессованный под полом, а теперь его разом стронули с одного края, и он течёт, как вода: из-под плит, из-под алтаря, из-под наших ног.
Пол уходит.
Я вижу, как под алтарным камнем открывается провал, как гранит кренится, как трескается стена за алтарём — по швам, по извёстке, ровно по линии. Часовне четыреста лет. Она стоит на этом полу.
Я поднимаюсь на четвереньки и ползу к дверям.
Крик.
Гримо бежит к выходу, прижимая к себе бумаги. Стражники несутся следом, отталкивая друг друга. Свод над нами начинает сыпаться. Я хватаю с пола свою куртку — ту, что лежала на скамье, — и на локтях, на коленях, по осыпающемуся полу ползу к дверям.
— Виенна!
Я оборачиваюсь.
Вэйран стоит на алтарном камне. Плита накренилась, и он стоит на её краю, и вокруг него всё едет и сыпется, а он стоит.
Он смотрит на меня.
— Ты это сделала, — говорит он.
Он не кричит. В этом грохоте я не должна была бы его услышать, но я слышу.
— Как? — говорит он. — Гранит. Четыреста лет. Как?
— Он лежал на песке! — кричу я.
И вижу, как он смеётся.
Он стоит на разваливающемся алтаре, и часовня рушится ему на голову, и он смеётся, запрокинув голову, — совершенно счастливо.
— На песке, — повторяет он.
Свод обрушивается.
Я выкатываюсь в дверной проём в тот самый миг, когда за моей спиной с грохотом уходит вниз крыша, стена и всё, что было часовней дома Дарген. Меня накрывает волной пыли и щебня.
Я лежу лицом в снегу, во дворе, обхватив руками свою куртку, и не могу вдохнуть.
Позади меня оседает гул.
Потом становится тихо.
Я поднимаю голову.
Часовни нет.
На её месте груда камня и оседающая белая пыль, и над этой грудой в чёрное небо поднимается медленный столб пыли, серый в лунном свете. Двор полон людей. Все выбежали: слуги, конюхи, стража. Они стоят молча и смотрят.
Я сажусь в снегу.
Куртка у меня в руках. Расписки — семь листов — целы: я чувствую их через подкладку.
Метка на ключице горит.
Не белым. Золотом.
Она горит ровно и жарко, как всегда, и по ней, откуда-то издалека, ко мне идёт волна — тёплая, злая, зовущая.
Он летит.
— Ваша светлость!
Я оборачиваюсь на крик.
Гримо стоит в десяти шагах, весь белый от пыли, прижимая к груди свои бумаги. Рядом с ним трое стражников, и все они смотрят не на меня. Они смотрят на груду камня.
Она шевелится.
Плита в середине завала вздымается и с грохотом отлетает в сторону. Из-под неё поднимается пар. Он выходит из завала сам.
Вэйран.
Рубаха на нём висит клочьями, лицо в крови, левая рука висит плетью — и он идёт. Он идёт ко мне через двор, оставляя на снегу чёрные следы, потому что снег под ним тает.
Он идёт и улыбается.
— Виенна, — говорит он. — Ты обрушила на меня часовню.
Я поднимаюсь на ноги.
— Часовню, — повторяет он, будто пробуя слово на вкус. — Мою часовню. Четыреста лет, и в ней венчали моего прадеда.
Он останавливается в трёх шагах. И у меня за спиной кто-то из слуг вскрикивает и падает на колени. Потому что воздух вокруг Вэйрана начинает дрожать.
— Знаешь, что самое обидное? — говорит он. — Обряд почти сработал.
Он поднимает здоровую руку и смотрит на неё.
— Ещё бы минуту, — говорит он. — Одну минуту, Виенна.
Он поднимает глаза.
И я вижу, что зрачки у него больше не человеческие.
— Я передумал, — говорит Вэйран. — Пустой ты мне не нужна.
Воздух с рёвом схлопывается.
Двор заливает жаром, слуги с криком бросаются врассыпную, снег вокруг меня вскипает и уходит паром, — и там, где стоял человек, поднимается на лапы тёмно-красный дракон.
Он раскрывает крылья.