Страница 2 из 90
Глава 2. Мастерская покорности
Спать в первую ночь не выходит.
Тюфяк тонкий, набит слежавшейся соломой, и от плит пола тянет таким холодом, что к утру сводит пальцы на ногах. Я сижу, подтянув колени к груди, и жду, когда посереет окошко.
Вещи забрали ещё во дворе. Плащ, гребень, серьги матери — всё ссыпали в холщовый мешок, будто я уже умерла и меня разбирают на наследство. Взамен дали рясу из серой шерсти, жёсткой, как дерюга; она трёт шею при каждом повороте головы.
— Тут у всех одно имя, — сказала во дворе надзирательница с плоским, будто примятым лицом. — Послушница. Кем ты была за воротами, забудь.
Сестра Ортрун. Единственное имя, которое я запомнила за день. Огарок, что мне оставили, догорает. В его свете я разглядываю келью.
Стены старые, сложены насухую, камень к камню, без раствора: такую кладку не проковыряешь и за месяц. Окошко под самым потолком, узкое, за решёткой. Дверь дубовая, тяжёлая.
Я подбираюсь к ней и веду пальцем по навесному замку. Простой, с одной бородкой. У отца в мастерской я к десяти годам отливала ключи и посложнее — были бы воск, металл да горсть углей под тигель.
Ничего этого у меня нет.
Взгляд цепляется за натёк воска на подсвечнике. Ещё тёплый, мягкий. Я снимаю его, скатываю в шарик и зажимаю в кулаке. Мелочь. Но всякая работа начинается с мелочи.
Думай, Виенна.
Огарок гаснет. Я сижу в темноте, и эта мысль, дурацкая, ни на чём не основанная, греет лучше тюфяка.
* * *
Колокол бьёт ещё затемно.
Нас гонят в часовню — длинную, выстуженную, с голыми стенами. Женщины в одинаковых серых рясах опускаются на колени прямо на плиты, и я опускаюсь со всеми. Через час коленей уже не чувствуешь.
Настоятельница читает нараспев, ровно, без пауз. О смирении. О кротости. О том, что упрямая воля — короста, а корости для того и даны, чтобы их счищать.
Она немолода, но держится прямее всех в этом зале. Сёстры зовут её матерью Агнессой. Я стою на коленях и разглядываю рельеф над алтарём.
Скорбная Дева, склонённая голова. Работа скверная: пропорции сбиты, лицо плоское, складки плаща врезаны наспех, лишь бы обозначить. Резчик махнул за один день и ушёл.
За это я и держусь. Пока я вижу, что мастер поленился, я ещё я. Дочь Ливена, а не серая спина в ряду.
— Спину, — шипит Ортрун, проходя между рядами.
Она задерживается за мной чуть дольше, чем за другими. К полудню дают миску серой похлёбки, где плавает что-то вроде крупы. Живот сводит, но я ем медленно, отмеряя ложки.
Голодом здесь тоже давят. Я поняла это ещё во дворе, по тому, как у половины женщин заострились лица. У кого темнеет в глазах от голода, тот покорнее. Значит, силы буду беречь.
После похлёбки нас гонят на работу.
Мне достаётся кухня: таскать воду от колодца, скрести котлы, выносить золу. Ортрун ставит меня к самой тяжёлой бадье и стоит рядом, сложив руки, пока я не подниму.
Бадья идёт вверх с третьего рывка. Вода плещет мне на рясу и на ноги, и на морозе подол сразу схватывается коркой.
— Ещё, — говорит Ортрун.
Я иду за второй.
К вечеру плечи не поднимаются, а ладони саднят так, что я не могу разжать пальцы. Зато я узнаю кухню: где стоят котлы, где хранят золу и уголь, где сушат тряпьё и где, за низкой притолокой, темнеет широкое окно, забранное не решёткой, а простым ставнем на крюке.
Я запоминаю всё. Запоминать здесь дозволено.
* * *
Её я замечаю к вечеру.
Тоненькая, светловолосая, она сидит в углу трапезной и держит миску обеими руками, будто греется. Глаза слишком большие для такого худого лица. Смотрит в стену, и в этом взгляде нет ни страха, ни ожидания. Пусто.
Я подсаживаюсь.
— Как тебя зовут? По-настоящему.
Она вздрагивает, косится на меня.
— Нельзя, — шепчет. — Имена нельзя.
— Нас тут не слышат.
Долгая пауза. Она смотрит на дверь, потом снова в свою миску.
— Ниса, — выдыхает наконец.
— Виенна.
— Ты новенькая. По тебе видно. — Она обводит пальцем край миски. — Ещё спину держишь.
— А ты давно тут?
— Не знаю. Тут перестаёшь считать. Зимы две. Может, три.
Внутри у меня что-то опускается. Три зимы.
— За что тебя?
— Ни за что. Как и всех. — Ниса поднимает на меня огромные глаза. — Опекун сговорился выдать меня за барона, я упёрлась. Меня и привезли, подумать о смирении. Барон давно женился на другой. А я всё думаю.
Она говорит это ровно, не повышая голоса, и от этой ровности мне делается холоднее, чем от плит под коленями.
— Отсюда уходят? — тихо спрашиваю я.
Ниса смотрит долго. Качает головой.
— Отсюда две дороги. Замуж, если сломаешься и кому-то сгодишься. Или…
Она не договаривает. Её взгляд скользит к низкой боковой двери в конце трапезной. Запертой, без ручки снаружи.
— Или туда, — совсем тихо. — Тех, кто не сломался и никому не нужен, забирают за неё. Мать Агнесса говорит: отойти к покою. Обратно ещё никто не выходил.
Я смотрю на эту дверь. Тёмное дерево, кованая полоса поперёк. Рука Нисы в моей ладони едва заметно дрожит.
* * *
Ночью я разминаю восковой шарик, пока он не теплеет. За тонкими стенами кашляют, ворочаются, всхлипывают во сне. Десятки женщин.
Я лежу и слушаю, и мне вспоминается отцовская мастерская: как в ней пахло мокрым камнем и как в углу стояли заготовки. Отец называл их «сырьё». Ровные, обтёсанные, одинаковые, готовые стать чем угодно, что закажут.
Вот чем нас здесь делают. Заготовками. Ниса продержалась три зимы. Она вдвое тоньше меня, и держаться ей не за что.
У меня есть за что.
Я тихо, на ощупь, прижимаю тёплый воск к бородке ключа, что торчит из замка снаружи, — просовываю руку в щель под дверью, вслепую, вывернув запястье до боли.
Первый оттиск выходит смазанный. Я сминаю его и делаю снова. Со второго раза на воске проступает чёткий след. Я зажимаю его в кулаке и наконец ложусь.
* * *
Утром, на молитве, мать Агнесса обрывает свой нараспев и обводит нас блёклым взглядом.
— Послушница Виенна.
Имя моё она произносит без запинки. Значит, помнит прекрасно.
— Готовься. Через три дня за тобой приедут. Твой будущий супруг желает лично убедиться, что покупка оправдывает вложенное.
Ряды серых спин замирают. И только Ниса поворачивает ко мне побелевшее лицо.
— Так скоро не приезжают, — беззвучно, одними губами. — Никогда.