Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 141

Глава 8. Те, кого отдаёт море

Три дня после Ниппы мы держались хорошо. Потом начали сыпаться. Первой посыпалась Тисса.

Она стала ходить наверх.

Каждый день, к полудню, с каким-нибудь делом — то за водой не в свою очередь, то отнести кому-то что-то, то вроде бы к сестре чьей-то жены. Поднималась по верхней улице, доходила до дома Спирали и там задерживалась.

Ненадолго. Минуту, две.

Стояла и смотрела на дверь.

Я видел это с площадки у источника, потому что с площадки видно весь верхний ряд, и на третий день я уже начал считать: сегодня она простояла девяносто секунд.

Она себя выдавала так, что это было больно смотреть.

И я не мог ей ничего сказать.

Вот это, если хотите знать, было самое поганое во всей той неделе. У меня в голове лежала абсолютно чёткая, короткая, из двух предложений формулировка. Ты каждый день стоишь у его двери. Он это заметит раньше, чем через неделю, и заметит первым, потому что ему за это платят.

Двадцать слов. Мне нужно было двадцать слов.

У меня их было сто пятьдесят, и ни одного нужного.

Я пробовал показать. Я изобразил ей: ты — идёшь — стоишь — дверь — глаза. Она посмотрела на меня, кивнула и на следующий день пошла снова.

Она поняла. Она просто не могла иначе.

Вторым посыпался Кинт, и посыпался громко.

Он перестал разговаривать с дядей.

Не поругался, не хлопнул дверью — просто перестал. Приходил к воде, брал своё, уходил. На совете сидел и молчал. Когда Спираль к нему обращался, отвечал одним словом.

На острове в двести человек это заметили за полтора дня.

К третьему дню про это говорили все. Бабы у ступок обсуждали с огромным удовольствием и, судя по интонациям, сошлись на том, что дело в девке. Я слышал слово «пупи», слышал смех и слышал, как одна из них показывает руками что-то, от чего остальные начинают хохотать.

Кинт ходил мимо с каменным лицом.

Ему было двадцать два, и он в первый раз в жизни поссорился с человеком, который его вырастил, и не мог никому объяснить почему, — а весь посёлок решил, что он влюбился.

Я его понимал так, что даже плечо ныло.

Третьим сыпался я, и я сыпался тише всех, потому что мне было где.

Я сидел при Амассе.

Четыре часа в день, иногда шесть. Люди подходили по одному, называли свой дом, я кивал, второй дежурный черпал, Черпак вдавливал печать.

За смену мимо меня проходило человек тридцать.

И каждому из них я смотрел в лицо и думал: ты?

Ты, отец троих, который вчера принёс мне сушёного инжира просто так, потому что я его сыну показал узел?

Ты, тётка, которая на второй день дала мне лепёшку, когда меня ещё держали у столба?

Ты, мужик с рассечённой бровью, который тянул вместе со мной варду и потом хлопнул меня по спине, попав ровно по ожогу?

Я делал это не нарочно. Оно шло само, как считаются шаги.

Через неделю я поймал себя на том, что перестал улыбаться людям.

Обувь я считал два дня.

Задача была понятная: найти на острове всех, кто ходит обутым, и это должно было сузить круг до двух-трёх человек.

Так я думал.

Я обошёл посёлок трижды, в разное время, глядя людям под ноги, и это, между прочим, требует некоторого искусства — смотреть человеку на ноги так, чтобы он не начал смотреть на тебя.

К вечеру второго дня у меня был список.

Обутых оказалось не двое и не трое. Семеро.

Спираль. Черпак. Двое из охраны источника. Старший — тот седой, что командовал на берегу. Ещё один мужик из верхнего ряда, которого я знал в лицо и не знал никак иначе. И баба лет пятидесяти, у которой, судя по походке, что-то было не так со ступнёй.

Семеро.

Я сидел на камне у обвода и злился на себя, потому что попался на самую детскую ошибку из возможных.

Я решил, что редкое — значит уникальное.

Если из двухсот человек обуты трое, каждый на виду. Если обуты семеро — это уже категория, а не примета. И семеро, если приглядеться, распадались не на «богатых», а на «тех, кто много ходит по камню»: охрана источника весь день на площадке, Черпак носится вверх-вниз, у бабы больная нога.

Обувь была не привилегией. Обувь была спецодеждой.

Разведка чаще удлиняет список, чем укорачивает, и это признак того, что ты работаешь, а не подгоняешь.

Плохо не тогда, когда после трёх суток наблюдения у тебя семь подозреваемых вместо двух. Плохо, когда через трое суток остался ровно тот один, с которого ты начал.

Одну вещь я всё-таки вытащил.

У охраны источника обувь была у всех.

У всех четверых, кто по очереди сидел на площадке. Мягкая, кожаная, без пятки — потому что четыре часа стоять на раскалённом камне босиком нельзя, и они это выяснили лет за двести до меня.

Это не доказывало ничего.

Но это было направление, и оно совпадало с тем, о чём я старался не думать: человек, который ходит по ночам на мыс, должен уметь незаметно уходить и приходить. А кто на этом острове уходит и приходит в любое время, ни у кого не вызывая вопросов?

Тот, у кого дежурство.

Я сидел на камне и понимал, что круг подозреваемых у меня, конечно, семь человек, но четверо из них сидят на той же площадке, что и я, и один из них наливает мне воду.

Ниссо со мной не разговаривал двенадцать дней.

Обиделся он вряд ли. Он просто перестал.

С того самого дня, когда я нарисовал ему в пыли человечка, а Тисса вошла с кувшином и стёрла рисунок ногой.

Он не отворачивался. Он отвечал, если я спрашивал. Но урок закончился: он больше не тыкал пальцем в горшки, не требовал повторять и — главное — не смеялся надо мной.

Тринадцатилетний пацан, которому объяснили без слов, что он проболтался.

Я думал об этом несколько дней и в конце концов решил, что мне надо сказать ему одну вещь. Целиком. Не жестами.

Фразу я строил три дня.

Это звучит смешно, а на деле это была самая трудная работа за две недели.

У меня было сто пятьдесят слов, из которых девяносто — названия предметов. У меня не было ни одного отвлечённого понятия. У меня не было слов «никто», «тайна», «виноват», «прости», «бояться».

Я разбирал фразу на части и собирал заново, как разбирают узел.

«Ты сказал мне» — «сказал» у меня было.

«Я никому не сказал» — «никто» не было. Пришлось выкручиваться: «я не сказал. Ни один человек».

«Не бойся» — «бояться» не было. Совсем.

Я три дня искал, чем заменить, и в итоге взял то, что было: у них есть слово, которое значит «спокойно» и говорится козе, когда её держат, и ребёнку, когда обрабатывают ссадину. Не идеально. Но понятно.