Страница 111 из 141
Крыша держится так: балки лежат на стенах, поперёк них — жерди, жерди привязаны к балкам верёвкой из растительного волокна, и всё это залито глиной.
Чтобы обрушить крышу быстро, надо резать привязки.
Их там штук сорок на дом, и они под нагрузкой — жердь давит, верёвка натянута.
Я резал их ножом, потому что копьём это делать неудобно, а обсидиановая пластина на такой верёвке садится с третьего раза.
Титан её брал с одного движения.
Я срезал, наверное, штук пятнадцать.
Шестнадцатая была под жердью, которая уже поехала.
Я подсунул клинок под верёвку и, вместо того чтобы резать, дёрнул на себя — потому что торопился и потому что рука так делала уже сто раз с любым другим ножом.
Жердь в этот момент осела.
Клинок зажало между жердью и балкой, и вся нагрузка легла ему поперёк.
Титан прочный. Титан не ржавеет, не тупится и держит нагрузку вдоль.
А поперёк он не гнётся. Он ломается.
Звук был короткий и тихий. Щелчок.
Я даже не сразу понял, что произошло.
Потом посмотрел на руку и увидел, что у меня в руке рукоять и сантиметра четыре клинка с косым, очень чистым изломом.
Остальное осталось в крыше.
Я сидел на разобранной крыше горящего посёлка и держал в руке обломок.
Чуть больше двух месяцев на этом острове.
Из-за этого ножа меня чуть не зарезали в первый день. Из-за него Акар выстроил всю комбинацию, чтобы посадить меня при воде. Из-за него в круг во дворе вышел человек, которого я потом положил за восемь секунд.
Три медных кинжала на двести десять человек, и мой был лучше всех трёх вместе взятых, и это все знали, и это было половиной моего веса на острове.
Он сломался, потому что я подсунул его под верёвку и дёрнул не в ту сторону.
Не в бою. Не в схватке. Не в героическую минуту.
На хозяйственных работах.
Я тогда, на крыше, посидел секунды три, сунул рукоять за пояс и стал резать дальше обсидиановой пластиной Туло.
Она садилась с третьего раза.
Я срезал ею оставшиеся двадцать четыре привязки, и это заняло вчетверо больше времени, и я эти четверть часа потом вспоминал очень часто.
Разрыв мы сделали.
Три дома, разобранных до стен, между горящей террасой и следующей.
Верхнего ряда после того дня, по сути, не стало. Из двадцати двух дворов одиннадцать сгорели дотла, три мы разобрали сами, а остальные простояли зиму без крыш, с обугленными балками, и в них жили, потому что больше было негде.
Нижний ряд не сгорел.
Двадцать восемь домов, в которых люди прожили потом ещё зиму, весну и всё остальное.
Тиссу я увидел ближе к полудню, и увидел я её в ту минуту, когда она делала самое умное, что было сделано на острове за те сутки.
Я спускался с разобранной крыши и посмотрел вниз, на улицу нижнего ряда.
Там стояло десятка полтора женщин, и они выливали воду.
Питты нижнего ряда. Все целые, какие были, штук сорок. Их выносили из домов, наклоняли и лили на землю, и вода уходила в пыль и в щели между камнями, и её было столько, сколько я не видел в одном месте ни разу за всё время.
Я слетел с крыши и побежал вниз, и по дороге я — говорю как было — успел подумать про измену.
Не про глупость — про измену.
Потому что вода на этом острове — это не вода. Это счёт, власть и жизнь, и человек, который выливает сорок питт в день, когда чужие сидят у чаши, делает это не по недомыслию.
Я добежал и заорал.
Я заорал на неё при пятнадцати женщинах, на своих трёхстах словах, и слова у меня были короткие и все не те.
Она выпрямилась, посмотрела на меня и не ответила.
Она просто показала рукой — сначала на пустую питту у своих ног, потом вниз, на бухту, потом опять на питту.
И пошла дальше выливать.
Я стоял посреди улицы и секунды четыре был самым глупым человеком на Саринте.
Сорок питт с водой — это сорок питт воды. Из них до огня долетает пол-литра с горшка, и я это уже проверил и уже выбросил на этом семь человеко-часов.
Сорок пустых питт — это сорок вёдер, в которые можно набирать море.
А море внизу, в двухстах метрах, и его бесконечно много.
Она поняла это раньше меня. Я не знаю, когда именно, но точно раньше — потому что, когда я туда добежал, у неё уже стояла цепочка от воды.
Сорок с лишним человек: женщины, подростки и трое раненых, которые не могли драться, но могли передавать горшок. Триста метров подъёма. Четыре часа.
Морской водой мы обливали стены и остатки крыш на границе разрыва, и без неё мой разрыв в три дома не удержал бы ничего, и я это знаю точно, потому что он и не удержал.
Разрыв не удержал в третьем часу.
Он держал до этого нормально: огонь дошёл до разобранных домов, погулял по краю и стал жрать балки, которые мы свалили внутрь.
А потом занялась четвёртая крыша за разрывом — та, что стояла ниже, — и занялась она не от огня.
Она занялась от искры.
При штиле искры идут вверх и падают обратно, и я это знал и посчитал, и посчитал неправильно.
Я считал по расстоянию: три дома — это шагов сорок, а искра сорок метров не пролетит.
Она и не пролетела. Её подняло.
Над горящей террасой в тот час стоял такой жар, что воздух шёл вверх столбом, и этот столб тянул искры и клочья горящего тростника метров на двадцать вверх — а потом они остывали, теряли подъём и падали куда попало.
Одна упала за разрывом.
Мы тушили её руками.
Руками — это не образ: мы сбивали занявшийся тростник мокрыми шкурами, а те, у кого шкур не было, били по нему ладонями и топтали ногами, потому что на крыше нельзя размахнуться и потому что вода была внизу, а огонь наверху.
Я в тот раз обжёг обе ладони, и это была ерунда по сравнению с тем, что было у других.
Мужику из нижнего ряда, которого звали Му́рро и который лез первым, обвалившейся жердью прижало руку к горящему тростнику и держало секунд шесть, пока мы её не подняли.
Кисть он сохранил. Пальцы — три из пяти.
Он потом всю жизнь вязал сеть одной рукой и делал это, кстати, быстрее многих.
И вот тогда снизу пришла первая цепочка с морской водой.
Пришла она не через час и не «потом», а тогда. Двадцать горшков подряд, из рук в руки, и мы вылили их на ту крышу и на две соседние, и на этом всё кончилось.
Если бы Тисса вылила питты на час позже, я бы сейчас писал другую главу.
А вывела людей она ещё раньше, до всего этого.