Страница 22 из 171
Глава 10. Трещина
Ответа я не дождался.
Записка пролежала на подоконнике трое суток. Солнце выбелило пергамент, ночью роса тронула чернила, уголок загнулся от сквозняка. Никто её не взял. Никто не ответил.
Я проверял каждое утро — и каждое утро находил её там же. Мой вызов остался без ответа.
«Либо он не хочет говорить, — думал я. — Либо хочет, чтобы я пришёл сам.»
И тогда я принял решение.
Я ухожу. Сегодня. Если ответа нет в этих стенах — значит, ответ за этими стенами. Где-то в лесу, на болотах, в городе — там, куда ведёт нить. Я не знаю, что ждёт меня. Но я знаю, что больше не могу ждать.
Мне было девятнадцать. Почти. День рождения приближался — второй с тех пор, как я осознал, что События не будет. Год назад я стоял под звёздами в Нигде и говорил себе: «Ты не избранный. Но ты и не раб. Ты человек, который знает будущее. И этого должно хватить.»
Год спустя я понял: будущее, которое я знал, было картой. А ландшафт вокруг меня — другой.
Пора было сверять карту с местностью.
Прощание с Лукой было самым трудным.
Я нашёл его на кухне — как всегда, в облаке пара, с деревянной ложкой в руке. Он варил свою знаменитую похлёбку, и запах был, как всегда, ужасным и уютным одновременно.
— Я ухожу, — сказал я.
Лука замер. Ложка застыла над котлом. Пар оседал на его лице мелкими каплями.
— Когда?
— Сейчас.
— Почему?
Я вздохнул. Сел на скамью у стены — грубо стёсанную, в пятнах от пролитого эля.
— Помнишь птицу из твоего сна? Которая говорила обо мне?
Лука медленно кивнул.
— Она была права. Я пришёл издалека. Дальше, чем ты можешь представить. И я ищу… кое-что. Ответы. На вопросы, которые здесь никто не задаёт. — Я посмотрел на него. — Ты был моим единственным другом, Лука. За девятнадцать лет — единственным.
— Девятнадцать? — он нахмурился. — Ты говоришь как старик.
— Я старик. В некотором смысле. — Я слабо улыбнулся. — Не обращай внимания.
Лука отложил ложку. Сел рядом со мной. Скамья скрипнула под его весом.
— Я не понимаю тебя, — сказал он тихо. — Никогда не понимал. Но я чувствую: ты хороший. И то, что ты ищешь — это важно.
— Важно, — подтвердил я. — Важнее всего.
— И ты не можешь остаться?
— Не могу.
Он долго молчал. Потом встал, подошёл к полке, взял что-то завёрнутое в тряпицу.
— Вот, — он протянул мне свёрток. — В дорогу.
Я развернул. Хлеб. Свежий, ещё тёплый. И кусок сыра — монастырского, с дырками, который Лука берёг для особых случаев.
— Ты же знаешь, что сыр запрещено выносить из трапезной, — сказал я.
— Знаю. — Он пожал плечами. — Поэтому ты спрячешь его на дне мешка. И никому не скажешь.
Я спрятал. Стыд и благодарность смешались в груди в равных пропорциях.
— Я хочу тебе кое-что оставить, — сказал я. — Взамен.
Я достал из заплечного мешка свои берестяные записи. Девятнадцать лет наблюдений, заметок, схем. Травы, болезни, рецепты. Всё, что я знал о медицине — применимое к X веку. Мой «медленный интернет», моя база данных, мой главный актив.
— Здесь — всё, что я знаю о врачевании. Если брат Кадмон спросит — отдай ему. Если нет — просто… храни. Может, пригодится.
Лука взял записи. Его руки — огромные, как лопаты, — держали берестяные листки с неожиданной нежностью.
— Ты вернёшься?
Я посмотрел ему в глаза. Хотел соврать — и не смог.
— Не знаю, — сказал я.
— Тогда… — он вдруг обнял меня. Крепко, по-медвежьи, так что рёбра затрещали. — Храни тебя Господь. Или кто там хранит таких, как ты.
Я обнял его в ответ. Впервые за девятнадцать лет — по-настоящему. Не как обязанность, не как ритуал, не как маску. Как человек, который прощается с другом.
Через минуту я отстранился. Поднял мешок. Пошёл к двери.
На пороге обернулся. Лука стоял посреди кухни — здоровенный, нелепый, с берестяными записями в руках. И плакал.
Я кивнул ему. И вышел.
Ворота монастыря закрылись за мной с глухим стуком.
Я стоял на дороге, глядя на серое небо. Вечерело. Солнце садилось за лес, и длинные тени ползли по тракту. Пахло влажной землёй, хвоей и далёким дымом — где-то жгли костёр.
Куда идти? Я не знал. В городе, где останавливался отец-инспектор, можно было расспросить о Силасе. Или вернуться в Нигде — проведать мать и Брата. Или идти на юг — туда, где, по слухам, были города побольше. Или на восток — в болота. Почему-то меня тянуло именно туда.
Я выбрал восток.
Не потому что это было логично. А потому что нить — та самая, из сна, — тянулась на восток. Я не знал, куда именно, но чувствовал: туда.
И я пошёл.
Лес сомкнулся вокруг меня через час.
Тот самый лес — тёмный, густой, пахнущий прелью и грибами. Тот самый, через который я шёл год назад, на ярмарку, полный надежд и планов. Тогда я был свободен — впервые за восемнадцать лет. Сейчас свобода ощущалась иначе. Не как крылья — как петля, которая медленно затягивается.
Я шёл быстро. Мешок оттягивал плечо. Серебряная монета холодила грудь. В кармане лежала ветка полыни — я взял её с собой, сам не зная зачем.
Птицы замолчали.
Я заметил это не сразу. Просто в какой-то момент понял, что лес вокруг — тихий. Не «вечерний» тихий, не «осенний» тихий. Мёртво-тихий. Ни трелей, ни щебета, ни хлопанья крыльев. Даже ветер, кажется, стих.
Я остановился.
Сердце ударило в рёбра — раз, другой, третий. Ладони вспотели. Знакомое чувство — холодок вдоль позвоночника, давление на затылок. Взгляд.
Я обернулся.
Никого. Только деревья — чёрные стволы, серый мох, паутина между ветвями. Тени сгущались, но в тенях никого не было.
— Я знаю, что ты здесь, — сказал я вслух.
Тишина.
А потом — шаги. Негромкие, спокойные, без спешки. И из-за старого дуба — искривлённого, с дуплом, похожим на раскрытый рот, — вышел Силас.
Он был… другим.
Не таким, как в монастыре. Там он был странным, да — но всё ещё человеком. Обычным человеком в сером плаще. Сейчас — плащ был тот же, то же лицо, рост тот же. Но что-то изменилось. Что-то фундаментальное.
Глаза. Они не блестели — они светились. Слабо, едва заметно, как светляки в ночи. И от них невозможно было отвести взгляд.
Тени. Они не просто падали на землю, как положено теням, — они двигались. Текли по траве, обтекали корни, тянулись к нему, как ручные звери к хозяину. Вокруг него воздух был холоднее, чем должен быть — на несколько градусов, как будто он нёс с собой зиму.