Страница 15 из 171
Глава 7. Хлеб и тишина
Меня разбудил запах ладана — густой, сладкий, неправильный в этот час.
Обычно ладан жгли только во время служб: утреня, вечерня, праздники. Но сейчас был не праздник, а ладан плыл по коридору, просачивался под дверь кельи, заполнял воздух. Пахло похоронами. Я сел на койке, и холодный пол обжёг босые ступни.
Во дворе уже собралась вся братия.
Тело Августина выносили из скриптория. Четыре монаха несли его на досках — грубо сколоченных, со следами опилок, явно взятых из кладовой плотника. Августин лежал на спине, руки сложены на груди, и даже сквозь простыню, которой его прикрыли, проступали очертания его последней улыбки.
Я подошёл ближе — не для того чтобы почтить память, а по привычке, по профессиональному рефлексу системного аналитика: осмотреть вводные данные.
Лицо мертвеца было спокойным. Нет — больше чем спокойным. Счастливым. Губы разошлись в полуулыбке, глаза полуприкрыты, брови чуть приподняты — то выражение, которое бывает у человека, увидевшего во сне что-то невероятно хорошее. Как будто смерть пришла к нему не с косой, а с подарком.
Настоятель — брат Эдмунд, сухой старик с лицом, напоминавшим печёное яблоко, — читал отходную. Голос у него был монотонный, как жужжание шмеля, и слова сливались в сплошной гул. Монахи стояли полукругом, склонив головы. Кто-то всхлипывал. Кто-то крестился. Кто-то шептал.
— Это дьявол, — услышал я слева. Брат Томас, молодой послушник с вечно испуганными глазами. — Дьявол забрал его душу, пока он работал.
— Нет, — ответил другой голос, постарше. — Это благословение. Господь призвал его в радости. Ты видел его лицо? Он улыбается. Кто умирает с улыбкой?
Никто. Вот в чём дело. Никто не умирает с такой улыбкой.
Я смотрел на лицо Августина и чувствовал зуд где-то в основании черепа — тот самый зуд, который в прошлой жизни возникал, когда код не компилировался, а ошибка была не в синтаксисе, а в логике. Где-то, на уровне чутья, которое я ещё не научился слушать, что-то было не так.
Но я отогнал эту мысль. Похороны — не место для системного анализа.
Августина похоронили за монастырской стеной, в той части кладбища, куда складывали самых благочестивых — поближе к алтарной стене, подальше от свинарника. Земля пахла весной, влажная и жирная, и комья глухо ударялись о крышку гроба.
Я бросил горсть земли. Подумал: «Ещё вчера мы работали за соседними конторками. Сегодня он в яме. А я — стою и думаю, нормально ли то, что я ничего не чувствую.»
Мне было восемнадцать. Я прожил в этом мире почти два десятилетия. И я до сих пор не научился скорбеть так, как скорбят здешние люди — всем телом, с плачем, с причитаниями, с разрыванием одежд. Моя скорбь была тихой, аналитической, почти клинической. Это беспокоило меня больше, чем сама смерть.
Прокачка Empathy: fail. У меня по-прежнему стоит какой-то баг в обработке эмоций. Или это не баг — это feature. Способность дистанцироваться, которая через несколько месяцев спасёт мне рассудок. А может, и нет.
После похорон жизнь попыталась вернуться в русло. Но что-то сдвинулось.
Монахи стали тише. Молитвы — дольше. В трапезной меньше разговаривали, а больше оглядывались через плечо. Даже Лука — всегда шумный, всегда улыбчивый — стал задумчивым.
— Ты веришь в проклятия? — спросил он меня на третий день, помешивая своё вечное варево. Кухня была жаркой, и его лицо блестело от пота.
— Нет, — сказал я. — Я верю в причины и следствия.
— А если причина — невидимая?
— Тогда нужен микроскоп. — Я осёкся. Слово «микроскоп» было лишним. Лука не знал, что это. К счастью, он не обратил внимания.
— Брат Павел говорит, что это ты, — тихо сказал Лука.
Я замер.
— Что — я?
— Что ты принёс проклятие. Что до твоего прихода монастырь был тихим. А теперь — смерть.
Я ожидал этого. Рано или поздно чужак становится козлом отпущения — это универсальный закон человеческих сообществ, от первобытного племени до корпоративного офиса. Но ожидать — не значит быть готовым.
— И что ты ему ответил? — спросил я.
— Ничего. — Лука пожал плечами. — Павел — старый дурак. Он и меня не любит. Говорит, что я слишком весёлый для монаха.
Это было правдой. Лука был слишком весёлым для монаха. Слишком живым.
— Спасибо, — сказал я.
— За что?
— За то, что ничего не ответил.
Он улыбнулся — широко, открыто, и на секунду я забыл, что нахожусь в X веке.
Через два дня настоятель позвал меня к себе.
— Ты разбираешься в телесных недугах, — сказал он без предисловий. Мы сидели в его келье — тесной, заваленной свитками, с распятием над столом и запахом старого пота. — Брат Кадмон хвалил твои познания.
— Я не врач, — осторожно сказал я. — Просто… кое-что знаю.
— Достаточно, — он пропустил мою оговорку мимо ушей. — Я хочу, чтобы ты осмотрел тело. Братья напуганы. Одни говорят о дьяволе, другие — о чуме. Если это чума — мы должны знать. Если нет — я должен сказать им что-то определённое.
— Тело уже похоронено.
— Нет. — Настоятель покачал головой. — Я велел оставить его в подвале. До выяснения.
Меня передёрнуло. Средневековая предусмотрительность: не хоронить, пока не убедишься, что человек действительно мёртв. Или — пока не выяснишь, от чего он умер.
— Хорошо, — сказал я. — Дайте мне час.
Подвал под церковью был холодным, как склеп. Потому что он и был склепом — здесь хоронили настоятелей прошлых лет, и их надгробные плиты уходили вдоль стен в темноту. Единственная свеча бросала дрожащий свет на каменный пол и на деревянный стол, где лежал Августин.
Я остался один. Настоятель предлагал прислать брата Кадмона в помощь, но я отказался — мне не нужны были свидетели моего метода. Не потому что метод был магическим — он был просто странным для X века.
«Осмотр тела, — думал я. — Как в учебнике по криминалистике. Ну, почти. Осмотри кожу. Слизистые. Ногтевые ложа. Лимфоузлы. Ищи признаки. Что-то же должно быть.»
Кожа Августина была серой — обычное трупное изменение. Никакой сыпи. Никаких язв. Губы синеватые — гипоксия, остановка дыхания. Зрачки расширены, но это тоже норма.
Я осмотрел руки. Пальцы писца — с мозолью от пера на среднем, чуть искривлённые от многолетней работы. Ногти чистые, без признаков кровоизлияний. Никаких следов борьбы.