Страница 46 из 96
Глава 16
Алихан
Я убил Расула в четверг.
В тот самый четверг, когда Марьям должна была приехать с тканями и портнихой. В тот самый четверг, когда во рту ещё стоял привкус – её привкус, йод и что-то горькое, что-то, от чего сводило горло и ломило челюсть.
Я поцеловал её утром. Убил его – вечером. Между этими двумя точками – двенадцать часов, в которые уместилась вся моя жизнь. Всё, чем я был. Всё, от чего бежал. Всё, к чему возвращался – по кругу, как волк, который бежит по лесу и не может найти выход, потому что леса – нет.
Есть только бег.
После того, как она вышла из кабинета – с горящими губами, с моими отпечатками на плечах, с глазами, в которых стояло что-то, от чего я не мог дышать, – я сел за стол и не двигался час. Может – два. Время потеряло форму. Стало жидким. Мутным. Как кровь в банке, которая стоит слишком долго.
Я сидел и трогал свои губы. Пальцами. Как слепой – трогает лицо незнакомца. Пытаясь понять – что это было. Потому что я не целовал — давно. Может, никогда. Не так. Были женщины – быстрые, анонимные, безымянные. Тела в темноте. Физиология. Как еда – утолить голод и забыть. Ни одну – я не целовал так, как её. Ни с одной – у меня не тряслись руки после.
Мои руки тряслись.
Руки, которые не дрожали, когда я стрелял в упор. Которые не дрожали, когда я нёс тело Хусейна по горной тропе. Которые не дрожали — никогда.
Дрожали. Мелко. Зло. Как предатели – те самые, которых я вычислял и убивал. Мои собственные руки – предали меня. Потянулись к ней. Сжали её плечи. Притянули. И рот – предал. И тело – предало. Всё, что я считал подконтрольным, – сговорилось за моей спиной и решило: хватит.
Хватит бетона. Хватит пустоты. Хватит – нести мёртвых.
Живая. Она была – живая. Под моими губами. Тёплая, настоящая, с бешеным пульсом, который я чувствовал через её кожу. И от этого «живая» – от этого контраста со всем мёртвым, что было в моей жизни – меня разорвало. Изнутри. Как гранату, у которой выдернули чеку.
Хватит.
Я встал. Вышел. Стал тем, кем был. Камнем. Стеной. Машиной. Потому что машина – не целует. Машина – не дрожит. Машина – работает.
Работа ждала. Имя – Расул.
Вахид доложил утром: третий звонок. Колодец. Тот же номер. Расул передал – время и маршрут завтрашнего объезда постов. Моего объезда. Мой маршрут. Мои точки остановок. Информация, которая стоила – мою жизнь.
Он продавал меня. По частям. Маршрут за маршрутом. Пост за постом. Как мясник режет тушу – кусок за куском, аккуратно, по суставам.
Мой двоюродный брат. Мальчишка, которого я нёс на спине через перевал.
Мальчишка, который рисовал открытки с кривым солнцем. Мальчишка, которому я объяснял, почему небо – голубое.
Небо – голубое, потому что короткие волны рассеиваются сильнее длинных. Физика. Простая, безжалостная, без переменных. Как предательство. Как пуля. Как всё, что можно объяснить – но нельзя принять.
Вечером – я позвал его.
Кабинет. Тот самый стол, за которым я сидел утром с привкусом её губ. Та самая карта. Та самая пепельница. Мир не изменился. Изменился – я.
Утром – мужчина, который впервые за пятнадцать лет дрожал от прикосновения. Вечером – зверь, который готовился убить родственника.
Два Алихана. Один – целовал. Другой – убивал. И оба – были настоящие. И оба – были я. И от этого раздвоения – от этой невозможной, тошнотворной двойственности – ломило кости. Все двести шесть. Каждую.
Расул вошёл. Нервный. Руки в карманах. Глаза – бегающие. Влево-вправо.
Влево-вправо. Маятник страха.
– Садись, – сказал я.
Он сел. На стул напротив. Тот самый, на котором она сидела утром, когда просила отпустить. Тот самый, с которого я видел её глаза – серые, злые, живые. Теперь – на нём сидел Расул. И его глаза – карие, мутные, мёртвые от страха.
Я положил на стол телефон. Чёрный. Кнопочный. «Нокиа». Тот, что Вахид нашёл под матрасом.
Расул – увидел. И я увидел, как из него вышел воздух. Весь. Разом. Как из шины, которую проткнули. Он – сдулся. Плечи – упали. Лицо — стало серым. Руки – вылезли из карманов и легли на колени, и пальцы – дрожали.
Мои – тоже. Утром. Из-за неё. Его – сейчас. Из-за меня.
– Один номер, – сказал я. – Три звонка. Первый – за два дня до того, как Мурад уехал. Второй – после того, как мешок лежал у ворот.
Третий – сегодня. Мой маршрут. Мои посты. Мои точки.
Расул молчал. Его рот – открывался и закрывался. Как у рыбы, которую вытащили из воды. Звука – не было. Только воздух. Пустой. Бесполезный.
– Скажи мне – зачем, – сказал я. Тихо. Без угрозы. Без гнева. С той интонацией, от которой люди ломались быстрее, чем от ножа. Потому что нож – понятен. А тишина – нет. Тишина – это бездна, в которую падаешь и не слышишь дна.
Расул заговорил. Быстро. Захлёбываясь. Как фонтан, из которого выдернули пробку.
– Он… Хасан… Он позвонил мне. Месяц назад. Сказал – или ты, или твоя семья. Мать. Сестра. Они в городе. Под его контролем. Он сказал – будешь работать, они живут. Откажешься – я пришлю тебе их головы.
Как пришлю Алихану – его.
Его голос – дрожал. Каждое слово – как осколок. Как стекло, которое хрустит под ногами. И в каждом осколке – отражение. Моё лицо. Его страх. И правда – грязная, кривая, невозможная.
Мать. Сестра. Город. Хасан.
Я понимал.
Не прощал – понимал. Разница – как между скальпелем и топором.
Скальпель – точный. Топор – нет. Я понимал – точно, хирургически, без эмоций: Расул – не предатель по выбору. Расул – предатель по принуждению. Хасан – взял его семью. Поставил перед выбором, которого нет: твоя кровь или моя. И Расул – выбрал мою.
Как выбрал бы каждый.
Как выбрал бы – я.
И от этого понимания – от этой проклятой, невыносимой способности видеть себя в зеркале чужого предательства – мне стало хуже, чем от четырёх пуль. Хуже – потому что пули – честные. Они летят в лицо. А это – из-за стола, из глаз мальчишки, которому я объяснял про небо.
– Сколько ты сдал? – спросил я.
– Маршрут Мурада. Расписание дозоров. Твой объезд.
– Расположение постов?
– Нет. Клянусь. Только маршруты.
– Количество людей? Запасы? Оборона?
– Нет. Нет. Я – не мог. Я – не хотел. Я – только то, что просили. Только…
Он замолчал. Потому что увидел моё лицо. Увидел – то, что я позволил ему увидеть. Не камень. Не стену. Не маску. Боль. Настоящую, голую, как рана, с которой сняли бинт. Боль человека, которого предал тот, кого он любил.