Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 96

Глава 8

Алихан

Ваха Эльмурзаев приехал на рассвете – три машины, двадцать человек, пыль столбом. Так приезжают не в гости – так приезжают на смотрины.

Проверить, жив ли зять. Стоит ли ставка. Держит ли стена.

Я ждал на крыльце. Стоял – потому что стоять было важнее, чем дышать.

Бок горел. Бедро пульсировало. Голова – тяжёлая, мутная, как после контузии. Но я стоял. Прямой. В чёрном. С лицом, которое ничего не выражало, потому что выражать – значит показывать, а показывать — значит подставиться.

Ваха вышел из машины. Шестьдесят два года. Грузный, широкий, с бородой по грудь и глазами – маленькими, быстрыми, умными. Глаза торговца.

Глаза человека, который всю жизнь покупал и продавал – скот, землю, людей, лояльность. Ваха не был воином. Ваха был коммерсантом, который в нужный момент надевал камуфляж. Его сила – не автоматы. Его сила — деньги, связи, двадцать бойцов, которые стоили сорока, потому что каждый – обучен, откормлен, вооружён не китайским барахлом, а тем, что стреляет.

Наш союз стоил на его деньгах и моей территории. Формула простая: я контролирую перевал, он – финансирует. Вместе – мы стена. По отдельности – мишени.

И скрепляла эту формулу – его дочь.

Марьям.

Она вышла из второй машины. И двор – замер. Как замирает, когда входит что-то, чего здесь не бывает. Не потому что красивая – хотя красивая, да, чего врать. Потому что чистая. В этом дворе, пропахшем порохом и кровью, где каждый камень помнил выстрелы, – она была как стакан воды в пустыне. Двадцать два года. Тонкая. В платке – сером, простом, без узоров. Глаза – огромные, карие, с ресницами, которые отбрасывали тень на скулы. Руки – сложены перед собой, как на молитве. Опущенный взгляд. Но не забитый – нет. Воспитанный. Марьям была воспитана для одного: быть тенью мужа. Стоять за его плечом. Молчать, когда не спрашивают. Рожать сыновей. Молиться.

Она верила в это. Искренне. Всем сердцем. И от этой искренности мне хотелось выть.

Потому что я не заслуживал.

Марьям увидела меня – и её лицо вспыхнуло. Не улыбкой – чем-то большим. Светом. Тем светом, который бывает только у тех, кто ещё умеет любить – без условий, без расчёта, без «а что я получу взамен».

Детская, слепая, обжигающая любовь, от которой хотелось отвернуться, как от прожектора.

Она бросилась ко мне. Быстро, забыв про приличия, про отца, про людей.

Схватила мои руки – обе – и прижала к губам. Её пальцы дрожали.

Слёзы – по щекам, крупные, быстрые.

– Алихан… Слава Всевышнему… Я думала… Мне сказали…

– Жив, – сказал я. И мягко – мягче, чем обычно, мягче, чем привык – убрал руки. Не резко. Аккуратно. Как убирают хрупкую вещь, которую боишься разбить.

Она заметила. Я видел – заметила. Её лицо дрогнуло. На секунду — трещина в свете. Потом – снова улыбка. Потому что Марьям умела прятать боль. Не так, как я – за бетоном. Иначе. За верой. За «так надо». За «он – мужчина, ему виднее».

Ваха подошёл. Обнял меня – осторожно, стараясь не задеть раны. Его борода пахла табаком и розовой водой. Старый запах. Запах поколения, которое уходило.

– Хорошо выглядишь, – сказал он. Соврал. Я выглядел как мертвец, и мы оба это знали. Но Ваха – торговец. Торговцы не говорят правду.

Торговцы говорят то, что выгодно. – Четыре пули. И стоишь. Порода.

– Порода, – согласился я. Потому что с Вахой нужно соглашаться. В мелочах. В крупных вещах – я решал. Но в мелочах – пусть думает, что его слова имеют вес.

Мы вошли в дом. Стол – накрыт. Женщины постарались: мясо, лепёшки, зелень, чай. Ваха сел по правую руку. Марьям – рядом с отцом, но её глаза – на мне. Всё время. Как привязанные. Я чувствовал этот взгляд кожей – тёплый, влажный, преданный. Взгляд, которым смотрят на святыню.

Я не был святыней. Я был человеком, который двенадцать часов назад стоял в подвале и смотрел, как Вахид ломает чужие пальцы. Святыня с кровью под ногтями.

Разговор шёл по правилам: здоровье, территория, Хасан. Ваха слушал доклад – его лицо не менялось, но я видел, как его маленькие глазки считают. Потери. Риски. Шансы. Калькулятор в человеческой шкуре – как Вахид. Только Вахид считал в свою пользу. А Ваха – в пользу дочери.

– Свадьба, – сказал Ваха. Между чаем и лепёшкой. Между «как здоровье» и «что с Хасаном». Просто – «свадьба». Одно слово. Тяжёлое, как камень, брошенный на стол.

– Дата стоит, – ответил я.

– Через месяц.

– Через месяц.

Он кивнул. Отпил чай. Марьям – рядом – сияла. Тихо, внутренне, как лампадка перед иконой. Она слышала «через месяц» – и для неё это было обещание. Контракт. Клятва. Через месяц она станет моей женой, и её жизнь обретёт смысл, и всё будет – как должно.

Мне было двадцать, когда я понял: «как должно» – это самая жестокая ложь, которую придумали люди. Нет никакого «должно». Есть только то, что есть. Грязное, кривое, кровавое. И мы называем это «как должно», чтобы не сойти с ума от того, что видим.

Марьям верила в «должно». И её вера – была единственным, что держало этот альянс.

Если я скажу «нет» – Ваха уйдёт. Двадцать бойцов. Деньги. Связи.

Восточные территории. Всё, что стоит за спиной этого грузного старика с торговыми глазами. Уйдёт – и Хасан раздавит меня за неделю.

Если я скажу «да» – я женюсь на женщине, которую не люблю. Не чувствую. Не хочу. Которая смотрит на меня как на бога – а я не бог. Я – человек с пустотой внутри. И заполнить эту пустоту Марьям не сможет.

Не потому что плохая. Потому что она стучится не в ту дверь. Дверь, за которой – ничего. Пустая комната. Заколоченная.

Но есть другая дверь. Та, в которую никто не стучался пятнадцать лет.

Та, за которой лежало что-то тёмное, живое, опасное. И в эту дверь — стучалась другая. Не кулаком. Не просьбой. Молча. Просто стояла рядом – и стена трескалась.

Доктор.

Я запретил себе думать о ней. Здесь. Сейчас. При Вахе, при Марьям, при всех. Но мозг – предатель хуже Хасана. Мозг подсовывал: её руки. Её голос – «упрямый идиот». Её глаза – серые, холодные, безжалостные – в двадцати сантиметрах от моих. Её спина – удаляющаяся по коридору после того, как она увидела подвал.

Она прошла мимо. Молча. Не остановилась. Не спросила. Не обвинила.

И это молчание – было громче любого крика.

– Покажи Марьям дом, – сказал Ваха. Не мне – ей. Но смотрел на меня. Проверял. Всё ещё проверял.

Марьям встала. Посмотрела на меня – с надеждой, робкой, хрупкой, как первый лёд.