Страница 60 из 129
Всё то, без чего армия превращается в толпу, а поход — в бедствие.
На рассвете город ещё спал не до конца. В окнах домов горели огни. На мостовых стояли редкие люди — кто по службе, кто из любопытства, кто просто не смог остаться дома. Петербург умел провожать молча. В нём всегда было что-то северное: сдержанное, настороженное, не слишком щедрое на чувства.
Но когда первые полки двинулись по улицам, когда загремели колёса, зазвенела конская сбруя и протянулись знамёна, люди начали креститься.
Кто-то крикнул:
— Счастливой дороги, государь!
Я поднял руку.
Рядом со мной ехала Аня.
Тёплое дорожное платье, мужской плащ поверх него, меховой воротник, сабля у седла и пистолеты, которыми она уже умела пользоваться лучше многих офицеров. Она не любила, когда ей напоминали об этом. Но и спорить не могла.
— Ты ведь понимаешь, что я не поеду в обозе? — Спросила она утром, ещё до построения.
— Понимаю.
— И не скажешь мне, что там безопаснее?
— Скажу.
Она посмотрела на меня.
— Дан.
— Но ты всё равно не послушаешь.
— Вот именно.
— Тогда зачем спрашивала?
— Чтобы ты не решил, будто я не предупредила.
Я вздохнул.
— Очень заботливо с твоей стороны.
— Я стараюсь.
За нами ехали Орловы.
Григорий, Алексей и Фёдор держались уверенно, даже слишком. Они чувствовали: пришёл их шанс. Новая армия, новый император, новые дороги к славе. Каждый из них по-своему ждал возможности показать, чего стоит.
Один из них пока ещё не знал всего, что ждёт его в Чернигове.
Я покосился на Аню.
Она поймала взгляд и едва заметно улыбнулась.
— Не сейчас, — шепнула она.
— Не сейчас.
Суворов ехал чуть в стороне и, кажется, мог бы выдержать марш без сна, еды и лошади. На нём был простой походный мундир, без лишнего блеска. Он постоянно смотрел по сторонам: на строй, на темп, на обоз, на людей у дороги.
— Александр Васильевич, вы вообще устаёте?
— Государь, устают те, кто идёт без дела.
— Тогда вам не повезло. Дела у нас много.
— Вот и хорошо.
Первые дни дорога была тяжёлой.
Петербургские земли встретили нас талой водой, холодным ветром и грязью, в которой колёса обозов вязли с достойным уважения упорством. Приходилось ставить людей к повозкам, менять лошадей, укреплять настилы у мостков, обходить особенно плохие участки.
Суворов не ругался. Почти.
Он просто смотрел на очередную увязшую телегу так, что возница сам начинал работать вдвое быстрее.
Деревни тянулись вдоль дороги — бедные, деревянные, ещё серые после зимы. Люди выходили к проходящим полкам и долго смотрели. Старики крестились. Дети бежали за конницей, пока их не отгоняли матери. Женщины выносили солдатам хлеб, яйца, иногда молоко.
Мы платили за всё.
Не обещали заплатить потом.
Не записывали в тетрадь до следующего приказа.
Платили сразу.
И я видел, как меняются лица людей, когда им протягивали не приказ, а монету.
Иногда крестьяне не верили. Стояли, смотрели на серебро, потом на солдат, потом снова на серебро.
— Берите, — говорил кто-нибудь из офицеров. — Государев приказ.
И они брали.
Не все улыбались.
Но многие начинали смотреть вслед армии иначе.
Я каждый раз видел одно и то же.
Люди смотрели не на мундиры.
На меня.
Молодой император в седле, без золотой кареты, без десятка церемоний, без стены камергеров и слуг, отделявших его от любой настоящей дороги.
Это значило больше, чем я хотел признавать.
Иногда Аня уезжала в обозы — к раненым, простуженным, к женщинам, ехавшим с частью молодых родов. Иногда возвращалась злая.
— У третьей роты сапоги плохие.
— Уже сказал Демидову.
— У обозных мальчишек нет тёплых рукавиц.
— Уже сказал Фросе.
— Один поручик решил, что может взять у крестьянина овёс без платы.
— Где он?
— Суворов с ним уже разговаривает.
Я помолчал.
— Тогда ему сочувствую.
— И правильно.
На следующий день поручик ехал в самом хвосте колонны, без права командовать людьми и с выражением лица человека, который внезапно понял: императорские слова о порядке не были красивой речью для плаца.
По вечерам армия растягивалась у деревень и постоялых дворов. Горели костры. Над котлами поднимался густой пар. Пахло мокрой шерстью, конским потом, дымом, кашей, кожей, железом и весенней землёй.
Солдаты пели.
Кто-то протяжно, тоскливо — о доме, матери, невесте, реке у родной деревни.
Казаки подхватывали свои песни.
Татары смеялись над тем, что гвардейцы не умеют нормально сидеть в седле.
Гвардейцы отвечали, что зато умеют ходить строем там, где лошадь провалится по брюхо.
Иногда возникали споры.
Иногда — драки.
Но Суворов быстро объяснил всем, что спорить о том, кто лучше, можно после победы. А до неё — нужно учиться быть полезными друг другу.
Двадцать дней пути пролетели быстро.
И всё же каждый из них остался в памяти.
Ночёвки у деревень.
Костры.
Пар над котлами.
Карта на коленях в тесной комнате почтовой станции.
Короткие доклады.
Длинные мысли.
Аня, засыпающая рядом в дорожном доме, слишком уставшая, чтобы спорить, и всё равно просыпающаяся раньше меня.
Новые люди, которые приходили просить защиты, жаловаться на приказчиков, спорить о земле, торговле, податях и старых несправедливостях.
Россия была огромна.
И её нельзя было узнать, сидя в столице.
Москва появилась впереди двадцатого апреля.
Сначала — дым.
Потом колокольни.
Потом бесконечные крыши, улицы, заставы и люди.
Она лежала перед нами огромная, неровная, шумная, старая. Не похожая на Петербург. Петербург был выстроен волей, камнем и упрямством. Москва выросла из веков — как лес, который никто не мог посадить по линейке.
Москва встретила нас не так, как встречают чужую армию.
И не так, как встречают очередного государя.
Она смотрела.
Вспоминала.
Сравнивала.
Я чувствовал это кожей.
Когда-то Пётр вышел к людям, не боялся грязи, работы, моря, пушек, ругани и чужого мнения. Его любили не все. Его боялись многие. Но его помнили.
И сейчас Москва видела: этот тоже не боится.
Я ехал во главе колонны. Аня — рядом. За нами — гвардия, кавалерия, орудия, обозы. Не парад. Не угроза.
Сила, которая знает, куда идёт.