Страница 103 из 129
Мы стояли, и вода мягко текла вокруг нас, и в этом потоке не было ни спешки, ни силы — только покой. Где‑то в прибрежных кустах вскрикнула ночная птица — резко, коротко, — и замолчала. Камыш чуть качнулся — ветер, тёплый, июльский, прошёл сквозь заросли и ушёл, будто нехотя. И снова — тишина, глубокая, бархатная, в которой слышно было только дыхание двоих и тихий плеск воды.
Я обнял её — медленно, осторожно, будто она была чем‑то хрупким, что может разбиться. И в этом объятии не было ни власти, ни силы — только нежность, такая острая, что перехватывало дыхание. Не страсть — страсть будет потом, когда луна поднимется выше и камешки на берегу покажутся самым удобным ложем в мире, — а то, что идёт до страсти и остаётся после. То, ради чего всё остальное.
— Я скучал, — тихо сказал я, и это прозвучало не как признание, а как констатация чего‑то очевидного, но от этого — ещё более честного. — Не по тебе — ты рядом. А по нам. Вот таким. Без… всего.
— Я знаю, — ответила Анна, и её голос был мягким, тёплым, как вода, в которой мы стояли. — Я тоже.
— Мы будем чаще, — пообещал я.
— Ты каждый раз говоришь «будем чаще», — она чуть отстранилась, посмотрела мне в глаза, и в её взгляде не было упрёка — только тихая, усталая улыбка. — А потом — город, переговоры, покушение, бой, и снова — «будем чаще».
Я молчал, потому что она была права. И потому что не знал, что сказать. Не знал, как обещать, что в следующий раз будет иначе, когда знаю, что не будет. Потому что Минск, Вильно, Ковно — впереди. И в каждом — дела, опасности, встречи, решения. И каждый вечер будет заканчиваться совещанием, и каждое утро — начинаться с доклада.
— Ладно, — сказала она, и в её голосе не было ни обиды, ни грусти — только та особенная, рыжая, непреклонная решимость, которая появлялась, когда она решала, что спорить бесполезно, а плакать — глупо. — Тогда — сейчас. Вот это — сейчас. И больше ничего. Просто — сейчас.
Я кивнул. И поцеловал её — медленно, нежно, чувствуя холодную воду на её губах и тёплое, живое дыхание. И она ответила — обняла меня за шею, притянула ближе, и в этом движении была не слабость, а сила — её сила, та, которая не ломается, а держит, которая не просит, а даёт.
Мы стояли так — долго, может быть час, может быть больше, — слушая, как шепчет вода, как стрекочет камыш, как где‑то далеко, за перелеском, поют ночную песню казаки — тихо, почти неслышно, только голос, чистый, низкий, и слова — о степи, о доме, о верности. И ночь дышала вокруг нас — тёплая, июльская, живая, — и в этой ночи не было ни империи, ни престола, ни наследников. Только двое. Только река. Только луна, которая смотрела на нас сверху и, кажется, улыбалась.
Потом мы лежали на берегу, на траве, мокрые, довольные, уставшие, и Анна, положив голову мне на плечо, тихо говорила:
—Знаешь, что я помню? Кубу. Как ты ворвался, весь такой… герой. Сабля, выстрелы, этот идиот — сын губернатора — на полу. И ты протягиваешь мне руку и говоришь: «Идём». Просто — «идём».
— И ты пошла, — сказал я.
— Конечно, пошла, — она фыркнула. — Ты был ужасно красивый. И ужасно опасный. И у меня не было другого плана, если честно.
— У меня тоже, — признался я, и они оба рассмеялись — тихо, чтобы не слышали новгородцы, хотя новгородцы, конечно, всё слышали и делали вид, что не слышали.
— И вот мы здесь, — сказала Анна. — В Белоруссии. В восемнадцатом веке. С армией в двадцать тысяч. И ты — император. А я — императрица. И мы купаемся ночью в реке.
— Жизнь — странная штука, — согласился я.
— Жизнь — замечательная штука, — поправила она и ткнула его локтем в бок. — Просто иногда нужно нырнуть в холодную воду, чтобы вспомнить это.