Страница 25 из 69
Глава 12
Марта вернулась к вечеру, когда солнце уже коснулось края холма и сад стал розовым от заката — не белым, не зелёным, а розовым, тёплым, будто кто-то прошёл по нему с фонарём. Мы услышали телегу издалека — скрип колёс, фырканье лошади, — и Сальма, сидевшая у окна — так и не отошедшая, так и не отводившая глаз от дороги, — первой вскочила и выбежала на крыльцо. Я за ней — хромая, опираясь на палку, которую Ирма вырезала мне из ореховой ветки: гладкую, светлую, ещё пахнущую деревом. Гвен вышла следом, вытирая руки о передник — на нём оставались тёмные полосы от птичьей крови. Ирма осталась в доме — но я знала, что она слышит: она всегда всё слышала.
Телега была не наша. Наша, рассохшаяся и скрипучая, с колесом на честном слове, стояла под навесом. Это была чужая телега — крепкая, с высокими бортами, с крепкими, новыми колёсами, запряжённая сытой гнедой лошадью, гладкой, блестящей, с расчёсанной гривой. А правил ею староста из Гнилых Ключей — тот самый мужик с широкими плечами и обветренным лицом, с которым мы ударили по рукам, когда ставили забор. Он остановил лошадь у калитки, спрыгнул — легко, несмотря на годы, — обошёл телегу и подал руку Марте. Марта приняла руку без улыбки, но и без спешки — как человек, который умеет принимать помощь, не кланяясь, — и спустилась на землю, и я увидела, что она устала: глубокие тени под глазами, побелевшие губы, спина прямая, но с усилием.
И я увидела, что телега полна. Мешки — тугие, тяжёлые, с крупой и мукой, — стояли в ряд, как солдаты. Горшки, обмотанные соломой. Свёртки в тряпице, аккуратные, перевязанные верёвкой. Плетёная корзина, из которой торчали зелёные перья лука — свежего, яркого, — и пучок моркови, и что-то ещё, тёмное, круглое. Кусок масла, завёрнутый в холст — жёлтый, плотный, — и круг сыра, твёрдого, с чуть подсохшей коркой. И поверх всего — тушка молочного поросёнка: розовая, чистая, с подвернутыми ножками, с гладкой кожей, какая бывает только на праздничном столе, какая бывает только у людей, которые едят досыта. Я смотрела на него и не могла поверить — не могла заставить себя поверить, — потому что не ела мяса, настоящего, свежего, не птицы и не зайца, с того самого дня, как попала в этот мир.
Староста снял шапку — простую, войлочную, с пятнами пота на тулье, — кивнул мне и произнес:
— Хозяйка, Марта ваша всё скупила. До копейки. Сказала — на всех. Ну, я и подвёз. Тяжело одной-то.
— Спасибо, — сказала я. Голос у меня дрогнул, и я не стала это скрывать. — Проходите. Отдохните. Мы вам нальём… — я запнулась, потому что налить было нечего: ни чая, ни вина, ни даже воды в чистой посуде, — … воды.
— Не, — он махнул рукой — широкой, загрубевшей, с обломанным ногтем. — Мне обратно. Светлого времени мало. Но за яблоки — помню. Осенью приеду. С корзинами.
Он уехал — тяжело поднялся на козлы, дёрнул вожжи, — и телега покатила по дороге, громыхая по колеям, и долго ещё было слышно, как скрипят её колёса, как фыркает гнедая, как удаляется всё это — чужое, доброе, неожиданное. Мы остались стоять у калитки — вчетвером: я, Сальма, Гвен и Марта, — и смотрели вслед, пока телега не превратилась в точку, в пылинку, в ничто. Марта вытерла руки о передник — медленно, устало, — и приказала коротко:
— Разгружайте.
Мы разгружали телегу до темноты — пока небо из розового стало сизым, потом тёмно-синим, потом чёрным, и на нём высыпали звёзды. Мешки с мукой — два, тяжёлые, полные, мягкие, как живые; я взялась за угол, Гвен за другой, и мы несли, и мука пылила, и я вдыхала эту пыль, и она казалась мне слаще мёда. Мешок крупы — большой, тяжёлый, с крупными зёрнами, которые перекатывались внутри, как галька. Мешок соли — небольшой, но плотный, увесистый, и я держала его в руках и думала: соль. Настоящая соль. Не смешанная с золой. Горшки с маслом и топлёным жиром — тяжёлые, глиняные, залитые воском. Сыр — твёрдый, холодный, пахнущий молоком. Лук, репа, морковь — свежие, ещё с землёй, с зелёными хвостиками. Кусок вяленого мяса — тёмный, плотный, как дерево. И поросёнок. Гвен взяла его двумя руками — бережно, как берут ребёнка, — подняла, взвесила и хмыкнула:
— Хороший. Жирный. На три дня хватит. Если не жрать как я.
— Будем жрать как ты, — сказала Марта. — Но поровну. На всех.
— Бертрану отдельно, — сказала Гвен. — Он в лес уходит. Ему больше надо.
— Бертрану отдельно, — согласилась Марта. — Сальме — как всем. Она работает.
Сальма вздрогнула — едва заметно, чуть-чуть, как вздрагивает человек, которого впервые назвали по имени после долгого молчания, — но я увидела. Она не привыкла, чтобы её считали. Не привыкла, чтобы её голос что-то значил, чтобы её работу замечали, чтобы за столом ей оставляли порцию как всем, а не какую придётся. Она стояла, опустив руки, и смотрела на мешки, на поросёнка, на Марту, и в её глазах было что-то, чего я раньше не видела: не благодарность, не радость, а тихое, растерянное удивление — как у человека, который всю жизнь считал себя пустым местом и вдруг узнал, что он — кто-то.
Мы понесли мешки в кладовую — по одному, по два, — и Марта командовала, стоя в дверях с фонарём в руке: куда что ставить, что вперёд, что в сухое, что под замок, что повыше, чтобы мыши не достали. В кладовой снова запахло едой — мукой, солью, сыром, луком, — и этот запах был густой, живой, тяжёлый, он стоял в воздухе, как туман, и я стояла среди мешков и дышала, и не могла надышаться. Я открывала мешок с мукой и запускала руку в белую, мягкую, прохладную пыль, и мука прилипала к пальцам, к ладоням, к запястьям, и я не стряхивала. Я запускала руку в крупу и пересыпала её из ладони в ладонь, слушая, как она шуршит, как перекатывается, как звенит. Я брала в руки круг сыра и нюхала его, и он пах молоком, тёплым, сытным, живым. Я стояла в кладовой, среди еды, и чувствовала, как что-то во мне отпускает — медленно, по чуть-чуть, как отпускает сжатая пружина.
Ирма встретила нас в дверях — в сенях, с чашкой воды в руке, которую она так и не выпила. Она посмотрела на мешки, на поросёнка на столе, на Марту — и сказала только:
— Ты потратила всё.
— Всё, — сказала Марта. — До копейки. Серебро кончилось.
— Сколько было?
— Двенадцать монет. Осталось ноль.
Ирма кивнула — медленно, задумчиво. Не спросила ни про золото, ни про сундук, ни про то, что осталось в тряпице, — не потому, что не знала, а потому, что знала: Марта не тронула бы золото, не тронула бы без нужды, не тронула бы без настоящего чёрного дня. Она только посмотрела на Марту долгим взглядом — и в этом взгляде было что-то, чего я не ожидала. Уважение.
— Правильно, — согласилась Ирма. — Еда дороже монет. Монеты не съешь.