Страница 2 из 65
Она выжила. И через полгода стала княгиней Оболенской.
Мать ее, старая княгиня Голицына, плакала на свадьбе - от счастья и от ужаса. «Ты погубишь ее», - сказала она Михаилу наедине. «Я буду беречь», - ответил он.
И берег. Четыре года. До сегодняшнего дня.
Вечером третьего дня Елизавета Дмитриевна открыла глаза.
- Миша, - сказала она. Голос был слабый, ниточный, но в нем была та самая нотка, которую он так любил - легкая насмешка, даже теперь, на краю. - Ты здесь?
- Здесь, - он наклонился ближе, чтобы видеть ее лицо. - Я здесь, Лиза.
- А Варенька?
- Варенька в люльке. Спит.
- Принеси.
Он не спорил. Поднялся, ноги затекли, чуть не упал - три дня на коленях давали о себе знать. Дошел до угла, где стояла плетеная колыбель, взял на руки маленький теплый комочек. Варенька закряхтела, пошевелилась, но не проснулась.
Он опустился на колени у постели и протянул дочь матери.
Елизавета Дмитриевна взяла девочку - руки у нее уже плохо слушались, пришлось помогать - и прижала к груди. Закрыла глаза.
- Какая она... - прошептала. - Такая же, как ты. Темненькая. А глаза... у нее глаза мои будут. Голубые.
- Будут, - сказал он. - Обязательно.
- Ты не сердишься?
Он не понял.
- За что?
Она подняла на него глаза - огромные, светлые, почти неземные.
- Я оставила тебе Вареньку. Она будет похожа на меня. Ты будешь смотреть на нее и вспоминать.
У него перехватило горло. Он хотел что-то сказать - что она не умрет, что он не позволит, что врач придет снова, что есть другие лекарства, другие способы, - но слова застряли где-то в груди, не поднимались.
Она улыбнулась - той самой улыбкой, в которую он влюбился четыре года назад.
- Я знала, - сказала она. - Еще когда ты пригласил меня на вальс. Я знала, что так будет. И я не жалею.
- Лиза...
- Ты только Вареньку береги. И... - она запнулась, вздохнула, и этот вздох был глубже, чем все, что она говорила до этого. - И живи. Не умирай со мной. Живи.
Он не ответил. Потому что врать ей, даже теперь, было выше его сил.
Она закрыла глаза. Рука ее, все еще сжимавшая его пальцы, медленно разжалась.
Варенька заплакала - тоненько, требовательно, как будто чувствовала, что-то случилось.
А он сидел и смотрел, как уходит ее лицо - из живого, теплого, родного - в неподвижное, холодное, чужое.
И не мог пошевелиться.
Он держал ее руку три дня. Даже когда она остыла, он не отпускал.
Агафья приходила, уходила, ставила свечи, меняла простыни под телом - тело все еще лежало на постели, потому что Михаил не подписывал бумаг, не звал священника, не разрешал убирать.
Нянька кормила Вареньку из рожка - коровьим молоком с медом, как в деревне. Девочка ела, плакала, засыпала. Не понимала, что мать умерла. И слава Богу.
На третью ночь после ее смерти Михаил вышел в гостиную. Сел в кресло у окна. В комнате горели свечи - сальные, дешевые, коптили, требовали, чтобы снимали нагар. Он не снимал. Смотрел, как плавится воск, как нагорает фитиль, как пламя колеблется от сквозняка.
Он не спал уже шесть дней.
- Князь, - сказала Агафья, появляясь в дверях. - Князь, вы бы поели. Или поспали. Господь с вами, так нельзя.
Он не ответил.
- Князь...
- Оставь меня, Агафья.
- Варенька-то плачет. Без вас никак.
Он поднял голову. Взгляд был тяжелый, мутный, как будто он смотрел сквозь нее куда-то, где никого нет.
- Варенька жива, - сказал он. - И будет жить. А я... я не знаю, буду ли.
Агафья перекрестилась и ушла.
Он остался один. В комнате пахло ладаном - Агафья жгла каждое утро и каждый вечер, потому что так полагалось, когда в доме покойник. И потому что ладан перебивал запах смерти.
Он смотрел на огонь и думал о том, что сказала Елизавета Дмитриевна: «Не умирай со мной. Живи».
И о том, что не знает, как это делается.
Похороны назначили на пятый день - до Рождества оставалась неделя, и хоронить в сочельник не полагалось. Священник отец Алексей пришел снова, отслужил панихиду, поставил свечи у гроба. Гроб был дубовый, простой - Михаил не мог позволить себе ничего больше. Долги висели на нем, как кандалы.
Собрались немногие: теща, княгиня Голицына, в глубоком трауре, с красными глазами, но без единой слезы - она держалась, как держалась всю жизнь, ровно и холодно. Два-три товарища Михаила по полку, которых он предупредил через денщика. И Николай Бестужев - да, этот странный моряк с умными глазами, с которым Михаил служил когда-то в гвардии и сохранил шапочное знакомство. Николай пришел, молча постоял у гроба, молча пожал руку и ушел. В дверях обернулся:
- Свет, князь. Не гасите свет.
Михаил не понял, что он имел в виду - свечи? ладан? или то, что внутри?
Николай не объяснил.
После похорон он вернулся в пустую квартиру. Вареньку увезла теща - «я присмотрю, пока вы придете в себя», сказала она сухо и не спросила, придет ли он вообще.
Он остался один.
В гостиной все еще пахло ладаном. Свечи догорели, догорала лампадка у икон - маленький масляный огонек, который теплился в красном углу.
Он смотрел на этот огонь и думал о том, что теперь у него нет ничего - только долги, княжеский титул и маленькая дочь, которую он не знает, как растить.
И еще - странное, тяжелое, холодное чувство, которое он не мог назвать. Горе? Страх? Облегчение? Нет, не облегчение. Скорее - пустота. Такая огромная, что в ней можно заблудиться.
Он не плакал. Он не мог.
Он просто сидел в кресле у окна и смотрел на огонь лампады, пока за окном медленно светало.
Петербургское утро в декабре наступает поздно. В девятом часу только-только сереет. Он сидел и ждал, когда станет совсем светло, чтобы пойти к дочери.
«Не умирай со мной. Живи».
Он не знал, как. Но попробует.
Ради Вареньки.
В ту зиму он полгода не мог спать без ладана и свечей.
Каждую ночь зажигал лампадку, воскурял ладан - маленькую черную смолу на раскаленном угле, - и сидел в дыму, смотрел на огонь и ждал утра.
«Свет, князь. Не гасите свет».
Он не гасил.