Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 54

Их лица оказываются совсем рядом. Полотенце, обёрнутое вокруг неё, ощущается ненадёжной, тонкой преградой, и он чувствует, как воздух между ними густеет тем самым напряжением, что было прервано в Париже, — тогда, в то последнее утро, когда паника разрушила момент, едва он успел начаться.

Он вспоминает данное обещание, начинает отстраняться.

— Тебе нужно отдохнуть, — говорит он тихо, отступая к двери. — Я принесу лёд и...

Она ловит его за руку.

Он останавливается, оборачивается — и в её взгляде читает то, что не нуждается в словах. Молчаливое, но абсолютно ясное согласие.

Дальнейшее происходит совсем не так, как могло бы случиться месяцы назад, в порыве обиды или отчаяния. Никита касается её так, будто боится, что она разобьётся, и с изумлением понимает, что их близость связана только с искренним, взаимным желанием, свободным от всякого страха.

Позже, когда они лежат рядом, её голова на его груди, он произносит вслух то, что чувствует уже давно, но не решался облечь в слова:

— Я люблю тебя, Вера.

— Я тоже люблю тебя, — отвечает она с нежностью. — Но мне правда нужен лёд, — добавляет она через паузу, смеясь.

Он тоже начинает смеяться, поднимается, накидывает рубашку и идёт за льдом, чувствуя, как внутри разливается спокойствие, которого он не испытывал, кажется, никогда в жизни.

Отцу он рассказывает о случившемся у ворот на следующий день — коротко, без прикрас, ожидая привычной холодной лекции о том, что подобные сцены роняют репутацию семьи. Вместо этого Аркадий Львович долго молчит, глядя в окно кабинета.

— Я никогда не защищал твою мать вот так, — произносит Аркадий Львович тихо, и в его голосе — что-то, чего Никита никогда прежде не слышал: не сожаление даже, а что-то более сложное, похожее на медленное, болезненное признание давней ошибки. — Когда она была без защиты от слов, обстоятельств, моих собственных решений, я считал, что достаточно обеспечивать, устраивать, контролировать ситуацию издалека.

— Почему ты рассказываешь мне это сейчас? — спрашивает Никита, чувствуя, как что-то внутри сжимается от непривычной откровенности отца.

— Потому что кто-то из нас двоих должен наконец сказать это вслух, — отвечает Аркадий Львович, поворачиваясь к сыну. — Твоя мать заслуживала лучшего мужа, чем я оказался способен быть. Я понял это слишком поздно, чтобы что-то изменить, — не потому что не мог, а потому что не хотел признавать собственную неправоту. Гордость дороже обходилась мне, чем стоило бы.

Никита молчит, не зная, как реагировать на эту неожиданную откровенность, — за двадцать пять лет отец ни разу не позволял себе подобной уязвимости в его присутствии.

— Может быть, ты всё же вырос другим человеком, чем я рассчитывал, — продолжает отец, и что-то в его лице на мгновение смягчается, прежде чем снова застыть в привычной сдержанности. — Не хуже. Просто другим. Тем, кто способен на то, на что я сам оказался неспособен.

Это не извинение — Никита понимает это отчётливо, — но для человека, который никогда за всю его жизнь не признавал собственных ошибок вслух, это максимально близко к тому, чем может стать признание.

— Спасибо, — говорит Никита просто, и впервые за много лет между ними повисает не привычное напряжённое, оценивающее молчание, а что-то похожее на хрупкое, но настоящее взаимопонимание.

Он выходит из кабинета, поднимается наверх, где в коридоре его перехватывает мать — судя по всему, случайно оказавшаяся неподалёку от кабинета и услышавшая часть разговора, а, возможно, и весь.

— Он никогда прежде не говорил мне ничего подобного, — произносит Марина Аркадьевна тихо, и в её глазах — смесь удивления и застарелой, тщательно спрятанной боли. — За всё это время он ни разу не признавал вслух, что был неправ.

— Может быть, ему нужен был кто-то, кто покажет, что можно иначе, — отвечает Никита, сам удивляясь тому, как легко находятся эти слова.

Мать смотрит на него долго, и что-то в её взгляде смягчается — та самая гордость, которую она, кажется, сдерживала месяцами, боясь спугнуть его неокрепшую перемену.

— Я горжусь тобой, Никита. Не за отказ от наследства — за то, каким мужем ты учишься быть.

Она обнимает его коротко, крепко, и уходит вниз, оставляя его одного в коридоре с непривычным теплом где-то в груди.

Он находит Веру у окна их спальни, — и думает о том, что, кажется, все тиски, державшие его столько лет, — отцовская воля и собственный страх, — наконец разжались одновременно, оставив после себя не пустоту, а пространство для чего-то настоящего.

— О чём задумался? — спрашивает Вера, поворачиваясь к нему.

— О том, что ещё месяц назад я бы не поверил, если бы мне сказали, что отец способен извиниться, пусть и не напрямую, — говорит он, подходя к ней. — И что я способен защитить кого-то, не превращая защиту в очередной способ контроля.

— Люди меняются, — говорит она просто, прислоняясь к его плечу. — Медленно, но меняются.

— Ты изменила меня, — говорит он тихо, прижимая её к себе. — Не своими словами — просто тем, что осталась достаточно долго, чтобы я успел это увидеть в себе самом.

Они стоят так у окна, глядя на сад, где начинает темнеть, — и Никита думает о том, что это, пожалуй, и есть та самая настоящая цена, о которой говорила мать: не деньги, не положение, а готовность каждый день заново выбирать быть лучше.

Где-то внизу, в кабинете, отец, вероятно, всё ещё сидит за столом с расколотым королём на полке — тем самым напоминанием о том, как легко спрятать трещину и как трудно признать, что она вообще существовала. Никита думает о том, что однажды, может быть, стоит предложить отцу наконец починить эту фигуру, чтобы показать, что вещь всё ещё можно чинить, даже после того, как она сломалась.