Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 101

Катание на льдинах

«Там льдины прыгают по льдинам, Зеленые, как медный яд…»

В детстве меня не били. Если выразиться более изысканно, родители не прибегали к телесным наказаниям. Кроме одного случая, запомнившегося на всю жизнь.

А дело было так. Двор наш, как я уже упомянул, находился на пересечении Ивановской улицы и Дачного проезда. С другой стороны Дачного был пустырь, а посреди него — небольшой прудик неизвестного для окрестной ребятни происхождения. Пруд этот никакого интереса обычно не представлял. Берега его летом зарастали бурьяном и репейниками. А зимой он замерзал, и его заносило снегом. Другое дело — весной! Ледовый покров пруда сначала откалывался от берегов, а затем начинал трескаться, разделяясь на отдельные льдины. Вот тут и начиналось самое интересное. Теперь нужно было, разбежавшись, хорошенько оттолкнуться ступней левой (толчковой) ноги от берега и запрыгнуть на облюбованную льдину. Подождать, пока запрыгнут все остальные. Другая команда занимала в это время соседнюю льдину. У кого-то были предусмотрительно припасены длинные палки, чтобы управлять льдинами, отталкиваясь от берега или от других льдин.

Дальше начинался настоящий морской бой: льдины направлялись на таран друг другу, затем доходило и до рукопашной. Победители высаживались на льдину побежденных, изгоняя их на другие льдины. Немудрено, что при этом можно было ненароком оказаться одной, а то и обеими ногами в воде. Не однажды я прибегал домой с хлюпающей в резиновых сапогах талой водой и получал за это строгие выговоры и последние предупреждения от родителей. Наконец, мне было строжайше запрещено даже приближаться к пруду. Мама и отец объясняли это тем, что я могу утонуть. А я, хотя и не умел еще плавать, был уверен, что, случись кому-нибудь упасть в воду, другие участники сражения обязательно вытащат упавшего — на берег или обратно на льдину. Но как можно было объяснить это взрослым!

Да и когда они бывали дома, кроме воскресенья? Уходили утром, почти одновременно со мной, а возвращались вечером, иногда очень поздно, особенно отец. Мама тоже очень часто задерживалась на работе — иногда по причине политзанятий, которые устраивались каждую неделю. Отец очень возмущался этими политзанятиями, а иногда добродушно подтрунивал над матерью, когда ее обязывали конспектировать какую-нибудь работу по политэкономии — она в этом абсолютно ничего не понимала, и отцу приходилось делать конспект за нее.

Я обычно коротал время ожидания, читая что-нибудь, порой включал висевший на гвозде у двери репродуктор. Радио я, вообще-то, слушал в течение всего дня. Здесь иногда случались интересные штучки. В те годы, кажется, с двух до трех дня устраивался перерыв в вещании, во время которого репродуктор, конечно, оставался включенным. И вот однажды во время такого перерыва, когда я решал задание по арифметике, в эфире вдруг раздался отчетливый мужской голос (в студии, видимо, звук тоже остался не выключенным): «Валюша, ты хлеба купила?» И столь же отчетливый женский голос ответил: «Купила батон». Затем что-то в репродукторе щелкнуло, и вновь стало тихо.

Может быть, на радио кто-нибудь был наказан тогда за такую халатность. Времена-то были суровые.

Но сейчас не об этом речь, а о том, как тоскливо было ожидать вечером возвращения мамы. Иногда я даже выходил ей навстречу. Шел по темной, кое-где освещаемой тусклым пятном фонаря, Ивановской до самой Соломенной сторожки, где была трамвайная остановка. Какое-то время ждал ее, стоя у входа на платформу. Потом, чаще всего один, возвращался домой…

А в этот раз мама, как назло, вернулась рано, когда сражение на пруду было еще в самом разгаре. Да и темнело уже значительно позже, чем зимой. Небо за опытным полем еще розовело от заката. И приехала она на автобусе, по Дмитровскому шоссе. А оттуда, с остановки, как раз был хороший обзор близлежащих территорий, в частности злополучного пруда, где в этот момент как раз кипел ожесточенный морской бой. И в одном из отчаянных матросов Любовь Иннокентьевна, видимо, без труда узнала меня. Можно только предположить, с какой скоростью двигалась она вдоль Дачного проезда и затем пересекла его. Но в какой-то момент до меня донесся такой знакомый и, в общем-то, довольно приятный, чуть низковатый голос матери, только на этот раз он был насыщен возмущенными модуляциями.

Когда я перепрыгнул, наконец, с крайней льдины на берег, мама схватила меня за руку и потащила домой, не говоря ни слова. А в комнате, едва вытащив ключ из английского замка, залепила мне такую пощечину, что зазвенело в ухе. Потом она еще несколько раз пыталась добавить, но мне удавалось уклониться, и ее скользящие удары приходились по моим рукам, прикрывавшим щеки. При этом мама кричала срывающимся голосом:

— Я сколько раз говорила тебе, не смей кататься на льдинах!

Мне было больно от первого удара и безумно жаль себя. Но в какой-то степени было жалко и маму. В этом приступе неистовства угадывалось нечто большее, чем простое возмущение и боязнь за жизнь сына. В нем было, наверное, и вырвавшееся наконец наружу раздражение от бесконечных неурядиц, и усталость от этого полудикого быта в барачном жилище на окраине Москвы, в одной комнатушке — с помойным ведром под стулом у двери и с керосинкой на том же стуле. Быт ее детства (в 1917-м ей было 13 лет), быт интеллигентной московской семьи, был иным. Но тогда я еще не осознавал всего этого. Очень хотелось заплакать. Было жалко и себя, и мать, и еще чего-то, что я не смог бы тогда выразить словами.