Страница 7 из 75
Мы прошли к койкам. Приказчик сидел, опершись на подушки, и ел кашу. Медленно, морщась на каждом жевке, но ел, и глаза из отёкших щёлок глядели уже по-живому.
— Жар тот же, не выше, — доложил я. — Ест второй день. Сон стал. Хуже никому из пятерых не стало, двоим полегчало.
Кологривов пощупал приказчику лоб, оттянул веко, изрядно напрягся.
— Полнокровие на лице как было… — проворчал он. — Ну да ладно. Уговор есть уговор, хуже нет, стало быть, ланцет подождёт. Только уж и вы, сударь, не тяните с вашим виновником. Мейер мне все уши прожужжал, что вы его казать собрались. Казать! Хворь! — Он фыркнул. — Цирк заводите в казённом заведении.
— Завожу, Ефрем Данилыч. И первый ряд ваш, обещаю.
Мейер покачал головой, побурчал, что с моими загадками он скоро сам сляжет, и оба старика ушли к своим палатам, споря на ходу. А я остался над листами и додумывал то, чего не сказал.
Стекло у меня было. У Лемке в аптеке стоял микроскоп, старый, английской работы, купленный когда-то с торгов, и мы с ним глядели в него кристаллы хинной соли. Увеличения в нём было довольно.
Разрешение больного я получу, тут я в себе не сомневался, говорить с больными я умею.
А вот дальше начиналось то, отчего у меня подрагивали пальцы, и я не мог понять, от азарта или от страха. Ежели я прав, то в кусочке мяса размером с ноготь я увижу то, что увидят здесь только через тридцать лет. И покажу другим.
Ежели прав…
Три дня, которые я себе выговорил на решение, вышли к вечеру, и тянуть я не стал.
Штосса я нашёл в его каморке при дворе, где он жил среди тетрадей, как жук в коре. Иван Георгиевич сидел над листами при двух свечах, и я в который раз подумал, что учёт у этого человека давно перестал быть службой и сделался способом дышать.
— Иван Георгиевич. Я решил.
Он отложил перо и поднял на меня глаза. И он тут же кивнул. Я ещё не сказал имя. Но он уже всё понял.
Догадался, кого я собрался взять с собой на войну.
— Никитин, — произнёс он ровно. И тяжело вздохнул.
— Да. Никитин, — я сел напротив. — А теперь я скажу вам почему, и вы меня выслушаете, потому что решение это далось мне тяжелее всех, что принимал за последний год.
— Не трудитесь, Михайло Алексеевич. — Штосс сложил руки на тетради. — Я вам сам скажу почему, а вы поправите, ежели совру. Ежели уеду я, встанет счёт. Не только мой военный лист, что мы затеяли. Встанет вся отчётность двора, приход, расход, жалованье, аптека, варка. Порфирий Саввич ведёт бумагу судейскую, а числовую веду я, и второго такого дурака, чтобы любил цифру больше жалованья, вы за месяц не сыщете. Стало быть, я тут подпора, которую не вынимают. Всё верно?
— Всё верно. Кроме дурака. Я бы вас дураком ни за что в жизни бы не назвал.
— Дурак не в обиду, я в этом слове давно живу. — Он чуть двинул углом рта, что означало у него улыбку. — Стало быть, едет Алексей. Руки у него лучше моих были даже тогда, когда мои не тряслись. Он молод, неопытен, но очень хорош. И это дорогого стоит. Решение правильное, и другого я от вас не ждал.
Он говорил всё так же ровно, глядя мне в глаза, и я вдруг понял, чего стоит эта ровность. Не ему. Мне.
— Иван Георгиевич. Скажите мне правду, и я с этим уйду. Вам обидно?
Штосс помолчал. Снял очки, протёр их лоскутом, надел.
— Мне было обидно в девяносто девятом, когда руки затряслись, — сказал он наконец. — С тех пор я свою обиду веду в отдельном листе и итог не подвожу. А вам скажу другое. Вы едете туда, где всё, что мы с вами затеяли, будет проверено по-настоящему. Не комиссией, не правлением. Войной. И мне надобно знать, что там выйдет. Надобно сильнее, чем ехать самому. Оттого просьба у меня одна.
— Говорите, я выслушаю. Чего хотите? — спросил я.
Он подвинул ко мне чистую тетрадь, новую, в серой коже.
— Шлите мне цифру. С каждой оказией. Сколько поступило, сколько померло, отчего, при каком порядке. Хоть на клочках, хоть карандашом, я разберу. Я заведу здесь счёт вашей войны, и когда вы вернётесь, мы с вами будем знать про неё то, чего не будет знать ни один генерал.
Я взял тетрадь. Она была легче пёрышка, а своим смыслом весила больше всего моего дорожного сундука.
— Уговор, Иван Георгиевич.
С Никитиным я говорил назавтра, в больнице, отозвав его из перевязочной.
Он выслушал, и я увидел, как радость всплеснулась в нём и тут же осела, потому что Алексей Степанович за этот год выучился не только работать руками.
— Стало быть, я… — Он вытер ладони о фартук, хотя они были сухие. — Готов. Точно готов! Но один только вопрос. Михайло Алексеевич, а палаты? А двор? На кого ж я…
— Палаты на Плетнёва с Кологривовым, они нынче одна артель. Двор на Штосса и Ртищева. А ты со мной, и вот зачем. — Я взял его за плечо. — Не помощником, Алексей. Помощников мне там дадут казённых. Ты поедешь учителем. Всё, чему я тебя этот год учил: руки, счёт дыхания, сортировку, камень, чистоту — теперь ты будешь передавать чужим фельдшерам и сиделкам по десять раз на дню, злым, усталым, которые станут глядеть на тебя, как на барчука. Это тяжелее, чем резать. Понял, на что едешь?
Никитин поглядел на свои руки. Потом на меня.
— А ежели я там оплошаю? — спросил он тихо. — Тут за спиной вы. А там я стану учить, и всякий спросит: а ты сам кто таков? Фельдшерский сын из Мариинской.
— А ты им не чинами отвечай, — сказал я. — Ты им мёртвыми отвечай. Которых не стало там, где ты завёл порядок. Эту арифметику, Алексей, понимает и злой, и усталый, и барчуком тебя честивший. Не с первого дня. Со второй недели. Потерпишь неделю?
И я увидел, как в нём это уложилось, тяжело и насовсем.
— Потерплю, — сказал он. — Когда выезжаем?
— Как Виллие свистнет. Собирайся загодя. И матери отпиши нынче же, а не в последний день.
У ворот двора меня перехватил Ртищев. Он уже знал, у нас на дворе новости ходят быстрее меня.
— Никитин, стало быть. — Антон Николаевич сказал это без вопроса. — Верно. Годный выбор. — Он помолчал и прибавил тише. — А тетрадь серую я Ивану Георгиевичу сам сшивал, вы там пишите в неё, Михайло Алексеевич. Не ленитесь. Он ведь не цифры ваши ждать будет.
И пошёл к воротам своим тяжёлым, неровным шагом, прежде чем я нашёлся, что ответить.
А дом на Литейной тем временем собирал меня в дорогу, и делал это так, как умеет только дом Бутурлиных.
Сундук стоял посреди моей комнаты третий день, и вокруг него шло сражение.