Страница 102 из 106
Олег поднялся и пошёл к своей землянке. Ночное небо было ясным, и звёзды, холодные и равнодушные, мерцали над лесом. Где-то там, на востоке, всё ещё горели костры Орды. Но теперь он знал: их можно бить. И они будут бить.
Первая вылазка. Первая победа. Потерь нет. Пятнадцать бойцов ушли — пятнадцать вернулись. И привели новых людей. Теперь у нас есть кузнец, горшечник, резчик, швеи, травницы, повитуха. Лагерь растёт. Мы растём.
Он вошёл в землянку, сбросил тулуп и лёг на лежанку. Завтра предстоял долгий день.
Интерлюдия V. Евпатий Коловрат
Он опоздал.
Всю дорогу из Чернигова — три месяца пути, три месяца ожидания, три месяца надежды — он гнал коня так, что тот падал от усталости. Менял лошадей на заставах, не спал ночами, не ел по двое суток. Он спешил. Он верил, что успеет. Что Михаил Черниговский — трусливый, себялюбивый сукин сын — вот-вот соберёт полки. Что владимирский князь пришлёт подмогу. Что Рязань продержится. Что они все вместе ударят по монголам и отбросят их в степь, откуда те пришли.
Он верил в это три месяца. И три месяца эта вера съедала его изнутри — потому что с каждым днём надежда становилась всё тоньше, всё прозрачнее, всё призрачнее. А когда они вышли к последней заставе перед Рязанью и увидели на горизонте не дымы города, а сплошную серую пелену, затянувшую полнеба, — он понял.
Опоздал.
Он помнил этот момент до мельчайших деталей — память врезала его в сознание, как резец врезается в кость. Запах гари — не резкий, не острый, а густой, плотный, тяжёлый, как одеяло. Этот запах не раздражал ноздри — он обволакивал всё тело, проникал в лёгкие, оседал на языке горьким пеплом. Серый снег, перемешанный с сажей, — он не был похож на снег. Скорее на грязную золу, которую кто-то рассыпал по земле. Обгорелые остовы домов, которые всё ещё дымились — не пламенем, а едким, белёсым дымом, поднимавшимся из глубины, из подвалов, где что-то ещё тлело. Тишина — не мёртвая, а какая-то оглушительная. Без лая собак. Без петушиных криков. Без детского смеха. Без всего, что делает город городом.
Он стоял на краю пепелища — огромный, как медведь, с руками, которые могли переломить древко копья, как сухую ветку, — и не мог заставить себя сделать шаг. Сапоги словно примёрзли к серой от пепла земле. Вокруг переминались его люди — те, кто прошёл с ним весь этот путь. Они молчали. О чём тут говорить?
И он не плакал. За сорок с лишним лет жизни он разучился плакать — война выжгла в нём эту способность, как пожар выжигает траву. Вместо слёз внутри копилась ярость. Густая, тёмная, как дёготь, — она заливала всё: боль, горе, страх. Оставляла только одно — желание убивать.
— Кто? — спросил он, и голос его был тихим, но в нём звенела сталь. — Кто это сделал?
— Монголы, — ответил Добран, старый следопыт. — Больше некому.
— Я знаю, что монголы. — Евпатий сжал кулаки, и костяшки побелели. — Я спрашиваю: кто именно? Какой тумен? Чей? Я хочу знать их имена. Я хочу знать, кого убивать.
Никто не ответил. Откуда им было знать? Они тоже видели только пепел.
Он спрыгнул с коня и пошёл по пепелищу. Сапоги проваливались в золу. Она была чёрной, жирной, перемешанной с подтаявшим снегом, и чавкала под ногами, как болотная жижа. В воздухе висел сладковатый, тошнотворный запах — так пахнет горелое мясо. Человеческое мясо. Запах, который, однажды вдохнув, не забудешь уже никогда. Он оседал на языке, проникал в ноздри, впитывался в одежду. Евпатий знал: теперь он будет пахнуть этим всегда.
Он шёл мимо рухнувших домов. Мимо обгорелых тел, которые уже начал заметать снег — словно сама природа пыталась прикрыть этот ужас белым саваном. Чья-то рука торчала из-под обугленного бревна — маленькая, детская. Евпатий остановился. Долго смотрел. Потом отвернулся и пошёл дальше.
Он не мог на это смотреть. Не сейчас. Сейчас ему нужна была только ярость, а горе ослабило бы её. Горе — это для женщин. Горе — это для тех, кто остался жив и может позволить себе плакать. А он — он должен был мстить.
На холме, под старой берёзой, темнела свежая могила. Рядом с ней был воткнут в землю меч — княжеский меч с серебряной насечкой на рукояти. Евпатий остановился перед могилой. Долго смотрел. На меч. На холмик земли, припорошённый снегом. На берёзу, чьи голые ветви чернели на фоне серого неба, как вены на руке старика.
— Юрий, — сказал он глухо. — Я помню, как ты стоял на стене. В тот день, когда я уезжал. Ты сказал: «Возвращайся с войском. Мы продержимся». И я уехал.
Он замолчал. Ветер тронул ветви берёзы, и они заскрипели — жалобно, протяжно. Как будто мёртвые говорили с ним.
— Я не вернулся с войском. Я вернулся с двумя десятками. — Голос его стал жёстче. — Но я вернулся. Я здесь. И я отомщу. Слышишь, княже? Я отомщу. За тебя. За твою жену. За твоих детей. За каждого, кто лежит в этой земле. Клянусь тебе.
Он опустился на колено, взял горсть земли с могилы и поднёс к лицу. Земля была холодной, мёрзлой, пахла гарью и смертью. Он сжал её в кулаке — так, что ногти впились в ладонь. Потом разжал пальцы и ссыпал землю в кошель, который носил на груди. Он будет носить её с собой. Всегда.
— Царствие небесное, княже. Ты честно бился. Теперь наш черёд.
Он поднялся и пошёл обратно. На душе было тяжело, как будто он сам лежал под этой мёрзлой землёй.
Потом были следы. Организованные. Ровные. Кто-то уводил людей колонной, прикрывая раненых. Кто-то тащил волокуши. Кто-то шёл последним и заметал следы сосновыми лапами.
— Это не беглецы, — сказал Добран, и в его голосе прозвучало удивление. — Это армия. Маленькая, но армия.
Евпатий не верил. Не мог поверить. Потому что если это правда — значит, кто-то сумел сделать то, чего не сумел он. Значит, кто-то оказался умнее, дальновиднее, лучше. А с этим было трудно смириться.
Потом были дозорные — серые фигуры, выступившие из-за деревьев, как духи. И Олег — с холодным взглядом и спокойной речью. Тот самый Олег, которого Евпатий помнил горячим и нерассудительным. «Красный» — прозвище такое. За красоту. За вспыльчивость. За то, что вечно лез на рожон. А теперь — стоит перед ним, и глаза у него не горячие, не бешеные, а спокойные. Холодные. Как лёд на реке, который с виду гладок, а под ним — тёмная, готовая поглотить вода.
И Евпатий не поверил. До самого конца не поверил. Даже когда увидел лагерь. Даже когда дал Олегу месяц. Даже когда тренировался у Люта — у бывшего разбойника. Даже тогда он держал в сердце ярость, как держат меч, — крепко, обеими руками.
Но когда они вышли в первую вылазку, что-то изменилось.