Страница 20 из 44
Глава 8. Бумага стерпит всё
Поздний вечер в подземельях Грэйсона ничем не отличался от полудня, а полдень — от глубокой ночи. Здесь давно перестало существовать привычное течение времени: за толстыми каменными стенами и запертыми железными дверями не наступало ни рассветов, ни закатов. Менялись лишь клиенты. И время от времени девушки, которых приводили на смену тем, кого забирали куда-то дальше по коридору — туда, откуда никто никогда не возвращался.
Для Элис сегодняшний день стал первым после той ночи — ночи, которую она уже никогда не сможет забыть, сколько бы лет ни прошло. Боль так до конца и не отступила: каждое резкое движение по-прежнему отзывалось внутри жгучим огнём, а каждый шаг по холодному полу комнаты служил напоминанием о том, что с ней сделали. Но сегодня она больше не сопротивлялась. Не спорила. Не кричала и не умоляла. Когда дверь открывалась — она поднималась с кровати. Когда входил очередной клиент — на её лице появлялась улыбка. Когда её о чём-то просили — она молча выполняла просьбу, какой бы унизительной та ни оказывалась.
Элис усвоила простую истину, вбитую в неё той единственной ночью крепче любых слов: неповиновение ничего не изменит. Оно лишь вернёт тот же кошмар. Возможно, ещё более страшный. А возможно, закончится куда быстрее — безжалостным выстрелом где-то в глубине коридора, куда её просто больше никто не увидит идущей. Поэтому она делала всё, что от неё требовали. Даже когда тело отказывалось слушаться. Даже когда хотелось закричать от одной лишь мысли о новом прикосновении чужих рук. Каждую улыбку приходилось заставлять появляться на губах усилием воли. Каждое ласковое слово, произнесённое вслух, отдавалось где-то глубоко внутри острым предательством самой себя. Порой Элис ловила себя на страшной мысли, что уже не может с уверенностью сказать, где заканчивается притворство и начинается настоящая зияющая пустота.
Комната, в которой её держали, за эти сутки успела примелькаться до последней детали: широкая кровать с тёмным покрывалом, шкаф, зеркало в простой раме, книги на полке, которые Элис так ни разу и не открыла. Единственным новым штрихом стали портреты в тяжёлых рамах над изголовьем — две ослепительно улыбающиеся женщины с киноэкранов, глядевшие на всё происходящее в комнате с безучастным совершенством.
Поздно вечером, когда очередной поток посетителей наконец иссяк и за дверью на несколько драгоценных часов установилась непривычная тишина, Элис осторожно опустилась на край кровати и плавно, стараясь не шуметь, приподняла край матраса. Под ним лежали несколько скомканных исписанных листов — свидетельства всех её прошлых неудавшихся попыток. Бумага была испачкана расплывшимися пятнами от слёз, а многие строчки были зачёркнуты так яростно, что наконечник авторучки местами прорвал лист насквозь. Элис уже трижды пыталась написать письмо. Начинала аккуратно, но практически сразу останавливалась, не в силах подобрать нужные слова. Комкала бумагу. Плакала, уткнувшись лицом в подушку, чтобы никто за дверью не услышал. Начинала заново — и снова заходила в тупик где-то на второй строчке, будто всё, что она хотела сказать, было слишком огромным, чтобы уместиться на одном листе.
Она долго смотрела на груду испорченных попыток, разложенных на коленях, а затем отложила их в сторону и взяла последний оставшийся чистый лист. На этот раз рука уже не дрожала. Сначала на бумаге появились родители — маленький белый дом в штате Мэн, старая яблоня у самого крыльца, скрипучие качели, о которых они с Мэгги в детстве часами спорили, чья сейчас очередь качаться, и неизменный запах воскресного пирога, который мать пекла каждое утро задолго до того, как вся семья просыпалась. Потом — Мэгги. Старшая сестра. Вечная отличница. Вечная зануда. Та, кто всячески пыталась удержать младшую от очередной глупости, первой прибегая на помощь, стоило Элис вляпаться в новую историю.
Элис неожиданно для самой себя улыбнулась — по-настоящему, впервые со вчерашнего вечера, когда её затолкали в машину без опознавательных знаков. Она медленно и торжественно вывела на бумаге:
«Ты всё время пыталась меня воспитывать. И знаешь… наверное, ты была права гораздо чаще, чем мне хотелось это признавать».
Чернила на мгновение расплылись — на бумагу одна за другой упали слёзы, но Элис уже не останавливалась. Она торопливо писала дальше, боясь, что кто-то войдёт и отнимет у неё эту последнюю возможность. Просила прощения — за годы лжи, за упрямство, за бесконечные побеги из дома, за все те ночи, когда заставляла родителей не смыкать глаз от тревоги. За то, что скрывала правду даже от самого близкого на свете человека, придумывая истории про несуществующий бутик, про клиенток, про модные показы, которых никогда не существовало.
Последние строки дались тяжелее всего. Она долго сидела неподвижно, глядя в одну точку на противоположной стене и собирая остатки мужества. Затем всё-таки написала:
«Если это письмо когда-нибудь попадёт к тебе… пожалуйста, не ищи меня. Я не хочу, чтобы ты погибла из-за моих ошибок».
А в самом конце, там, где рука уже почти не слушалась от нахлынувших слёз, добавила ещё несколько строк — тех, что дались тяжелее остального письма вместе взятого:
«И если меня когда-нибудь всё-таки похоронят… пожалуйста, попроси, чтобы в прощальном зале сыграли „Half as Much“ Розмари Клуни. Ту самую песню, помнишь? Мы слушали её в баре во время нашей последней встречи, и ты тогда так странно на меня посмотрела, будто уже что-то предчувствовала. Пусть она звучит вместо всех слов, которые я так и не успела тебе сказать».
Элис перечитала написанное несколько раз, водя пальцем по местами размытым слезами строчкам. Затем бережно сложила лист вчетверо и на мгновение прижала его к губам — так, словно прощалась с последним, что ещё оставалось у неё от прежней жизни, от той беспечной рыжеволосой девчонки, которая ещё неделю назад танцевала в клубе на Бродвее, не зная забот тяжелее выбора вечернего платья.