Страница 58 из 188
Франциска втянула носом исходивший от фрау Хельвиг свежий запах накрахмаленного полотна и одеколона, удивительно, как ей удается оставаться прохладной и чистой целый день или полночи, находясь среди дыма и пивного духа, где парни смотрят на ее зад, шутники норовят подставить ножку, стянуть с ее плеч бретельки передника.
— Старший собирается сделать меня бабушкой. Вы только подумайте, оба студенты, у него — ничего, у нее — ничего, потом еще экзамены, а ребенка куда девать?
В октябре тут был один из лейпцигского «Интернационаля», беседовал с фрау Хельвиг, хотел ее туда переманить, был в восторге от ее говора. Его клиенты, мол, любят слушать напевный говор людей с побережья. С такой внешностью, сказал он, я возьму вас в зал приемов. Небольшое, в школьных пределах знание английского? Нет, для торжественных приемов в наше время требуется минимум два языка. Тогда лучше бар, это ее мечта — барменша на фоне сверкающей стены бутылок с пестрыми этикетками: «Белая лошадь», «Чинцано», «Мартель», вермут и водка, «Золотая вода» и польская зубровка, подкрашенная какими-то травами, и она, в черном платье, к белокурым волосам обязательно черное и очень строгого покроя, с совсем небольшим декольте. Она быстро освоится с работой — составлять коктейли и подыскивать им цветистые названия, больше никаких забот… только два года она работает в ресторане, а уже стала главной… Она опять возьмется за английский, как-никак четыре года проучилась в лицее, на большее пороху не хватило, и так уже это была жертва со стороны родителей с их лавочкой «Колониальные товары, оптом и в розницу», но оптовая торговля значилась только на вывеске, а в войну кончилась и розничная: на полках красовались кочаны капусты вместо желто-золотых гроздей бананов, апельсиновых и мандариновых пирамид, от кофе и какао остался только запах, годами живший в ящиках. Потом ей пришлось взять дело в свои руки, отвешивать в серые кулечки тертый шоколад, выгребать карамельки из высоких банок, упаковывать морковь и кольраби…
— Лейпциг, да, это мне по вкусу, — сказала фрау Хельвиг. — Хороший отель, и старший мой учится в Лейпциге…
— …и хочет сделать вас бабушкой, ну конечно, я уже вижу вас за глажкой пеленок, а не за стойкой бара… — сказала Франциска мрачно, а фрау Хельвиг улыбнулась так, словно впереди у нее были бесчисленные годы, годы юности и планов, гладкой кожи, годы на то, чтобы еще раз вырастить чужую ораву. Глядя вблизи на ее лицо, Франциска обнаружила сеточку морщин возле голубых глаз, запудренную, еще не «гусиные лапки», но уже следы «гусиных лапок», никуда не денешься, а разве отель такого ранга (там будут говорить по-английски, по-французски, по-русски, будут расплачиваться долларами, фунтами, швейцарскими франками), разве такой отель покажет своим гостям барменшу с увядшей шеей, куда там, город ярмарок, толпы иностранцев, сейчас опять высокие требования, обер-кельнер во фраке, лифтеры (бледные и расторопные мальчики в ливреях), ночные клубы…
— Лучше вам о себе хоть немного подумать, — сказала Франциска, искоса, с недоверием разглядывая высоко зачесанные и заколотые на затылке волосы, мерцавшие в электрическом свете; у этих светлых блондинок несколько седых волос в глаза не бросаются.
— Да, надо бы, — отвечала фрау Хельвиг. — Господи, да еще квартира на восьмом этаже… вы даже не знаете, фрау Линкерханд, каково это, мечтать о четырех стенах, и которых можно побыть одной, послушать музыку, что-нибудь красивое, Шумана, к примеру, и спокойно вытянуть ноги, после сотни километров, которые оттопываешь каждый день… Пятнадцать, нет, семнадцать лет я этого ждала…
В войну она отбывала трудовую повинность в деревне. Небогатый хутор, хозяин в поле, глухой старый батрак, четверо малых детей, хозяйка, беременная пятым… Вы были слишком молоды тогда и, наверно, уже не читали книжек о радостной жизни наших девушек, отбывающих трудовую повинность, всех этих смешных историй, как наши шикарные девицы первый раз доили корову или получали по уху кончиком коровьего хвоста, ха-ха, и как бледные городские барышни становились деревенскими девками, ядреными, свежими, и водили хоровод под липами, сила через радость… Девица Хельвиг чуть ноги не протянула от здоровой деревенской жизни, от таскания мешков, работы по двенадцать — четырнадцать часов в день и страха перед коровами, лошадьми и всякой живностью с копытами или когтями…
Зимой сорок пятого через деревню тянулись колонны беженцев. У дороги пала лошадь, тогда женщины впряглись сами, окоченевшие от мороза и от страха, словно казаки уже наступали им на пятки. Они тащили телегу, полную перин и подушек, птичьих клеток, детей и вшей. В феврале хозяйка умерла от сыпного тифа. Хельвиг осталась одна с пятью ребятишками, младшему было три недели, ножки как ниточки, каждую каплю молока он срыгивал, и все-таки она его выходила, сама не знает как. В апреле пришли русские, она повесила простыню на ворота и спряталась за детей, прижимая к груди меньшую девочку. В окружном городе шел бой, «до последнего солдата, до последней капли крови», на вокзале взлетел в воздух эшелон с боеприпасами. На кухне они все сгрудились вокруг одной свечки, видели столбы огня над городом, батрак шевелил губами, молясь, как во время грозы, и крестился широким большим пальцем.
Она осталась там. А как же иначе? Она ждала хозяина, отца пятерых детей. Ждала три года. И однажды ночью он пришел, как волк, дикий и злой, он был болен, водянка ног, он нажимал пальцем, и на губчатом мясе оставались белые впадины: вот они нас и доконали, двести граммов хлеба в день… У нас тоже было не больше, сказала фрау Хельвиг. А картошка? — злобно буркнул он.
Разве можно было ему, с его волчьим взглядом, взвалить на шею пятерых детей и смыться? Год трудовой повинности затянулся надолго… Что еще тут рассказывать? Она осталась, жизнь шла своим чередом: встать в четыре утра, задать корм скоту, постирать, сварить цикорий, солодовый кофе, бобы (времена опять стали полегче), дети звали ее мамой, заштопать им чулки, заняться с ними чтением и письмом, а если нужно, дать затрещину.