Страница 30 из 188
— Отличная шутка, — сказала Франциска, в ее глазах искрилось удовольствие. — Я была на открытии, в свите нашего культбосса, и сказала ему, что ты написал «Смерть, бьющую в барабан» в знак протеста против атомного вооружения Западной Германии. Он отвернулся… с одной стороны, не посмел пропустить мимо ушей протест, а с другой — не разглядел ни смерти, ни ее барабана. В конце концов он поверил, что зеленые пятна — это старые генералы… О buddy
[13]
[Дружище, приятель (англ.).]
, мы чуть не лопнули со смеху. Бедняга, держу пари, он считает Рембрандта изобретателем телевизора.
— А Малапарте — разбитым полководцем.
— А педагогов — людьми, которые предаются разврату с маленькими мальчиками.
— А Утрилло — человекообразной обезьяной.
Они изощрялись в шуточках, объединенные общей нетерпимостью к ограниченному, ни в чем не уверенному и потому твердолобому человеку, больше всего на свете боявшемуся насмешливого взгляда. Якоб ненавидел его потому, что тот в момент его, Якоба, отчаянного страха за свое существование втерся к нему в доверие, и Якоб мстил ему, старательно собирая и распространяя всяческие истории и убийственно-злые анекдоты, над которыми в клубе и в мастерских художников потешались без капли добродушия.
— Ты знаешь Берлингхофа? — спросил Якоб.
— Лешего?..
Это был робкий пожилой человек с седой бородой, живший на окраине города, в холодной развалюхе, где зимой на балках висели летучие мыши. Его сказочно яркие картины были еще близки детству, полны изумления и удивительных открытий, небо на них было населено кораблями, лебедями и всадниками на скачущих рысью вороных конях с томными глазами.
На последней выставке, рассказывал Якоб, культбосс остановился перед картинами Берлингхофа и сказал: «Будь у меня такая борода, я бы тоже мог так писать». Через два дня он нашел у себя на столе коричневый конверт, клок свалявшихся седых волос и весьма грубую записку от Берлингхофа: «Борода сбрита. Теперь пиши ты».
— Здорово? — спросил Якоб.
— Блеск! Давай выпьем за здоровье Берлингхофа. — Они торжественно чокнулись. — Если хочешь знать правду, он единственный художник среди вас.
— Еще один стакан, и ты, пожалуй, скажешь мне, что я последний пачкун.
Она налила ему еще. Он схватил ее за руку и спросил:
— Могла бы ты в меня влюбиться?
Она повернулась к нему быстрым, точным движением, по которому он наконец узнал ее — в мертвяще голубом неоновом свете, как в аквариуме, склонившись над чертежами, сидело математически сухое, воинственное, заикающееся бесполое существо в белом халате — он не выносил белых халатов, но, слава богу, неряшливо причесанные волосы и жарко загорелая шея отличали ее от образцовой «деловой женщины» — безупречная выправка, уверенность в себе (перед лицом каких опасностей?)… и он сказал:
— Значит, нет? Ну и хорошо. Это была просто глупая выдумка.
— И неверная последовательность, — отвечала Франциска. — «Ах, Джек, мы были бы так счастливы… Да, сказал я, это было бы прекрасно». Цитата.
— Я читаю только про корриду. — Он был немного пьян или одурел от вина, усталости, острого душного запаха металла и скипидара, от желаний, растекшихся в болтовне. Одиночество вдвоем, думал он, тоже слова… слова… паллиатив… да и лень… надо, надо… — Поехать бы в Испанию, — сказал он, — написать смерть черного быка, плащ на песке, кроваво-красный… Элегантные мясники… Ты умеешь готовить?
— Смотря что. Пудинг. Жареную картошку. Любую жратву из консервов.
— Этого довольно. — Хромая и подпрыгивая, он пошел к себе в комнату… черный ворон, кривой, хлопающий крыльями… и вернулся со связкой бумаг под мышкой. Сел на корточки и подозвал ее. — Когда я покончу с этой работой, я построю себе корабль… У меня будет куча денег… Чертежи уже готовы, я все сам сделал, отличный маленький пароход, двенадцать метров в длину, четыре в ширину. Я поднимусь по Эльбе, у Гамбурга выйду в море, по каналу мимо Англии, возможно, заверну в Ирландию…
Она опустилась на колени рядом с ним. Желтое пятно света от карманного фонаря кружило над Францией, Испанией… Ла-Коруньей, Лиссабоном, плыло через Гибралтар по заштрихованному красным пути географической карты, плясало перед Марселем, металось над Аяччо, вокруг Корсики и бросало якорь в Генуе. Франциска заложила за уши мешавшие ей пряди волос, ее лицо дрожало от напряжения, а Якоб, изнемогший, склонив голову и едва разжимая губы, сказал:
— В блаженном покое пойдем мы под парусом вдоль берегов Италии, остановимся в Остии. Рим… Это и для тебя кое-что значит, собор святого Петра… И в Помпеях ты должна побывать, каждый уважающий себя архитектор совершает паломничество к руинам… В Неаполе у меня есть друг…
— Ты спятил, — сказала Франциска и все-таки в течение одной безумной минуты видела перед собой корабль с распростертым крылом синего паруса и себя самое между солнцем и морем на горячей деревянной палубе, которую лижут волны, под надутым, бьющимся на ветру полотнищем. — А границы, проверки, там теперь и кошка не проскочит, паспорта, даже до Гамбурга нужно сто печатей, да и валюты у нас нет. Тебе бы быть футболистом или бегать стометровку за десять и две — у любой хорошо развитой икроножной мышцы шансов больше, чем у нас с тобой.
Якоб сидел на корточках над своими бессильными бумагами, капризный, точно ребенок, у которого взрослые отняли любимую игрушку… и все-таки, кто знает… он вытащил свои три свитка надежды, только чтобы его убедили в том, что он и сам давно знал — никакого корабля, никаких путешествий, бедняга, это все приключения, о которых можно лишь мечтать… чтобы опровергли все его возражения и наглядно показали, как расставляют капканы виз, как возводят паспортные заслоны, роют долларовые ямы… и все начать сызнова — если… но… — и опять на корабле светового кружка плыть под парусом по Бискайскому заливу.
— Ну, как-нибудь… — начал он.
Но Франциска не стала ему подыгрывать.