Страница 4 из 54
Я сижу в кабинете, пью второй кофе за день — я позволяю себе два, не больше — и думаю о том, зачем я это сделал. Не потому что мне нужно архитектурное бюро средней руки: мой холдинг строит в масштабах, которые «ВалАрх» не увидит и в телескоп. Не потому что меня задели её слова: «безвкусица для нуворишей» была обидна ровно четыре секунды, после чего стала интересной, потому что она была отчасти права и я это знаю. А вот «для человека, который боится солнца» обидной не была вовсе — она была точной, и Виктория Валевская не подозревает насколько, и это незнание одновременно облегчение и отрава, потому что она попала в меня случайно, не целясь, а от случайного попадания нельзя закрыться. Я сделал это потому, что эта женщина не отвела взгляд — вернее, отвела, но разозлилась на себя за это, и я увидел злость, и злость была настоящей. И потому что она произнесла чужое имя вместо моего с такой уверенностью, будто имела на это право, а право на моё имя не имеет никто.
Проект. Не месть, не каприз.
Ассистент заходит в кабинет в шесть с вопросом, которого я ждал: запускаем процедуру банкротства? Он произносит это ровным голосом, как произносил бы любую другую деловую формулировку, потому что для него это рутина — ещё одно обременённое активами юрлицо, которое дешевле ликвидировать, чем реструктурировать.
Я кручу в пальцах ручку.
— Нет. Не банкротство. Приглашение ко мне домой.
Ассистент кивает, как если бы я попросил его заказать ужин на двоих, и выходит. Я остаюсь с ручкой в пальцах и с пониманием того, что только что выбрал длинный путь вместо короткого и сложный вместо простого, и что причина коверкает моё имя с интонацией человека, которому не нужно разрешение, чтобы войти в чужое пространство и переставить в нём мебель.
Глава 3. Вика: Семь дней
Квартира отца пахнет тем, чем пахнет мужчина, который перестал за собой следить: несвежей тканью и чем-то кислым, застоявшимся, и под этим запахом прячется ещё один, сладковатый и тёплый, и я нахожу его источник на кухонном столе. Бутылка коньяка, дешёвого, из тех, что он никогда бы не купил еще пару лет назад, когда бюро ещё держалось на плаву и можно было позволить себе марочный. Рядом стопка писем с печатями: голубой значит банк, белый с красной полосой значит юридическая фирма, серый означает налоговую.
Отец сидит в кресле у окна в рубашке, которую носит третий день (потому что пятно кофе с понедельника все еще на месте, а сегодня среда), и смотрит на меня с выражением, которое я ненавижу больше всего на свете, потому что в нём нет ни злости, ни отчаяния, а только тихое, покорное, дряблое смирение. Мой отец, который учил меня чертить в пять лет, который мог нарисовать фасад по памяти после одного взгляда, который водил меня по Флоренции и показывал, как Брунеллески решил задачу купола, стоя в тени собора с задранной головой, мой отец сидит в кресле и выглядит так, будто из него вынули позвоночник.
— Пап, — говорю я, и голос звучит нормально, потому что я тренировалась по дороге, в машине, проговаривала вслух первую фразу, пока она не стала звучать спокойно. — Я разберусь.
Он кивает. Не верит. Я тоже не верю, но мне нельзя, чтобы это было видно, поэтому я собираю письма, раскладываю их по датам, считаю суммы и чувствую, как пол уходит из-под ног, потому что цифры складываются в сумму, которую я не могу осмыслить. Мы должны столько, что проще сжечь бюро и начать заново, только начинать заново не с чем, и бюро не наше, потому что оборудование в лизинге, а помещение в аренде, и всё, что у нас есть по-настоящему, это имя и репутация, которые в банке не заложишь.
Я сижу на полу отцовской кухни среди конвертов и пытаюсь дышать.
Звонок в дверь. Я открываю, и на пороге курьер, молодой парень в форменной куртке, с конвертом из плотной бумаги цвета топлёного молока, без обратного адреса, но со знакомой печатью: логотип холдинга Борха, стилизованная «Б» с засечками, будто вырезанная из камня. Внутри конверта приглашение на гладком картоне, типографика безупречная (у этого человека даже шрифт высокомерный), и текст приглашает меня посетить резиденцию господина Борха И.Д. для обсуждения вопроса, представляющего взаимный деловой интерес. Внизу, под печатным текстом, от руки, мелким и острым почерком: «Кажется, я перепутал ручку. Буду признателен, если вы мне её вернёте.»
Я перечитываю приписку дважды. Ручка, которую он положил на раковину, лежит в кармане моего жакета с того самого дня, и я достаю её и смотрю, и у меня уходит несколько секунд на то, чтобы понять, что не так, потому что колпачок мой — со следами зубов, с мелкими вмятинами, которые я оставляю на каждой ручке, которую держу дольше часа, — а вот сама ручка нет. Не моя дешёвая канцелярская, из тех, что я покупаю пачками, потому что теряю их быстрее, чем успеваю исписать. В руке у меня лежит вещь другого веса, другой фактуры: тёмный лак, матовый, тёплый на ощупь, и гравировка на корпусе, мелкая, которую я не разглядела тогда, у раковины, потому что схватила не глядя с видом человека, который всё контролирует, а на самом деле не заметила, что в руке чужая ручка стоимостью, вероятно, в мою месячную зарплату, с нахлобученным сверху моим изгрызенным пластмассовым колпачком.
Он подменил подсунул свою. Вошёл в женский туалет, положил на раковину дорогую ручку, на которую заранее надел мой колпачок, и стоял рядом, и смотрел, как я беру, не глядя, с показной небрежностью. Злость приходит волной, и не одной, а тремя, каждая по своему поводу.
Первая — подлог. Детский, нелепый, как фокус с большим пальцем, от которого обезъяны в зоопарке впадают в неистовство, и сейчас эта обезьяна — я. Вторая — за то, что дорогую вещь нужно вернуть, я не могу оставить у себя чужую ручку, которая стоит больше моих туфель. Особенно, если это вещь человека, чей проект я публично назвала безвкусицей. Он это знает, он на это и рассчитывал: вещь слишком дорогая, чтобы оставить, слишком чужая, чтобы выбросить, и единственный выход — вернуть лично, а лично означает приехать, а приехать означает оказаться на его территории, на его условиях.