Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 54

Я хочу сказать ему, что этот размен абсурден, что его ручка стоит как моя недельная зарплата, а моя — как пачка жвачки, и что всё это представление с курьером и запиской — цирк для человека, которому нечем заняться. Но он не даёт мне договорить, потому что вместо этого излагает условия.

Его голос спокойный, деловой, без украшений. Он выкупил все долги моего отца. Все до единого. Бюро «ВалАрх» существует только потому, что он ещё не подал заявление о взыскании. Он может сделать это завтра, и тогда мой отец потеряет всё: имя, помещение, лизинговое оборудование и остатки репутации. Или я могу согласиться на один год фиктивного брака, который нужен ему для закрытия международной сделки, где партнёры старой закалки ценят семейный статус и респектабельность. Один год, контракт, условия, после чего долги списываются, бюро свободно, и мы расходимся.

Я слушаю и чувствую, как во мне поднимается горячее и мутное чувство, и мне нужно несколько секунд, чтобы разобраться в его составе: там злость, и унижение, и страх за отца, и бессилие, и что-то ещё, мелкое, колючее, уязвлённое, потому что я думала, что приглашение связано с ручкой, с этим дурацким фокусом с подменой, с тем странным моментом в туалете, с его взглядом на заседании, а оно связано с деньгами и властью, а вовсе не в личном интересе. Я чувствую...

Разочарование.

— Вы серьёзно, — говорю я, и это не вопрос.

— Абсолютно, Виктория.

Он произносит моё имя с подчёркнутой корректностью, и мне хочется перегнуться через его дизайнерский кофейный столик и сказать ему, чтобы он засунул свой официоз себе в задницу, но вместо этого я делаю другое.

— Знаешь что, Илья, — говорю я, нарочно, грубо. — Ты можешь взять свой контракт и свои условия и...

Я не договариваю, потому что вижу его лицо. Оно меняется. Не сильно: человек, который не рассматривал его в упор последние десять минут, мог бы и не заметить. Но я рассматривала, и я вижу, как дрогнула мышца у его челюсти, как сузились зрачки, как пальцы на подлокотнике сжались и тут же расслабились. Имя. Неправильное. Он не успевает закрыться, и я на мгновение вижу под его ледяной маской живого человека, которому больно, и мне от этого не становится не легче, а паршивей.

— Илия, — поправляет он, и голос ровный, но в нём появляется нота, которой не было секунду назад, натянутая, как струна перед тем, как лопнуть. — Моё имя Илия.

— А моё Вика. Будем знакомы.

Я встаю и ухожу. В лифте, который везёт меня вниз с его пентхаусного этажа, я прислоняюсь затылком к стене и закрываю глаза, и его сандал снова в моих лёгких, и выражение его лица, когда я сказала «Илья», всё ещё перед глазами, и мне нужен воздух, мне нужно выйти на улицу и дышать чем-то, в чём нет его запаха.

Три ночи я не сплю: я ложусь, закрываю глаза, и цифры из отцовских конвертов начинают выстраиваться в столбики на внутренней стороне век, и к каждому столбику прилагается лицо Борха с его графитовыми ресницами и спокойным голосом, произносящим слово «фиктивный» так, будто оно означает «неизбежный». Я пересчитываю варианты. Банк не даст кредит под такие долги. Инвесторов нет, потому что репутация бюро подорвана последними провальными проектами, в которых виноват не отец, а его бывший партнёр, но рынку всё равно, кто виноват, рынку важно, кто заплатит. Продать нечего. Занять не у кого. Варианты кончаются где-то между вторым и третьим часом второй ночи, и я лежу в темноте и смотрю в потолок и думаю о том, как отец сидит в кресле в нестиранной рубашке, и о том, что я не могу этого допустить, не имею права.

На третий день звонит отец. Голос у него глухой, осевший, и он говорит, что подали заявление на банкротство и что у него семь дней на ответ, и что, наверное, это к лучшему, Викуш, иногда нужно просто принять. Я слушаю, как мой отец произносит слово «принять», и понимаю, что он говорит не о банкротстве. Он говорит о капитуляции. О том, что больше не будет бороться. О том, что ему шестьдесят два, и он устал, и коньяк дешёвый, потому что на другой уже не хватает и скоро не будет хватать ни на какой.

— Семь дней, — повторяю я.

— Семь дней, Викуш.

Он кладёт трубку.

Вечером я стою у двери пентхауса Борха. Рука поднята к звонку, палец в сантиметре от кнопки, и я не могу нажать. Стою и думаю: если я позвоню, если войду, если скажу «да», то я перестану быть человеком, который отвечает за свою жизнь, и стану человеком, который продал себя за списание долгов. И одновременно думаю: если я не позвоню, не войду, не скажу «да», то мой отец через семь дней потеряет всё, и через год я найду его в той же квартире, в том же кресле, только бутылка будет не одна.

Дверь открывается сама.

Он на пороге, в халате, тёмно-сером, шёлковом, и волосы влажные после душа, зачёсанные назад, чуть темнее от воды, и без привычной укладки они мягче, длиннее, и я замечаю это и злюсь, что замечаю. Его ноги босые на мраморном полу, и это первый раз, когда я вижу его не в полной броне, и в этом должна быть уязвимость, но вместо уязвимости я вижу хозяина, который открыл дверь своего дома в том, в чём ему удобно, и ему не нужно одеваться для гостей, потому что гости приходят к нему на его условиях.

Он смотрит на меня, и на его лице нет удивления. Он знал. Он ждал.

— Три дня, — говорит он, и его серые глаза обводят моё лицо, мои круги под глазами, мой жакет, мои руки, опущенные вдоль тела, и он считывает всё, я это чувствую, каждую бессонную ночь, каждый пересчитанный вариант. — Я думал, вы продержитесь хотя бы четыре.

Я стою перед ним, и рука, которую я подняла к звонку, всё ещё поднята, бессмысленно, глупо, и я опускаю её, и делаю вдох, и его сандал накрывает меня с головой, смешанный с чистым запахом мокрых волос, и мне нужно сказать что-то, что-то колкое и достойное, чтобы он знал, что я пришла не сломленной, не побеждённой, а выбравшей, но слова не приходят.

Он отступает в сторону, и я вхожу.