Страница 19 из 20
Так мы двигались уж непонятно куда. А по дороге – сплошное горе. Нет, деревни стояли целые. Да все твари обихоженные. Важно так выглядывали гуси. Или куры квохтали.
А вот по обочинам дороги – полный раздор и разгром. Как же всё почти молниеносно произошло. И мы, сёстры милосердия и санитары, да и наш командир, Феодосий Серафимович, были в полном отчаянии от увиденного. От брошенных пушек, перевёрнутых телег и саней, разбитых складов, которые активно опустошались крестьянами.
А с нами ещё и раненые. Всё просили: «Сестрички, токо не оставляйте нас немцу!» – и цеплялись за наши санки, волоча по снегу набухшие от крови бинты.
Вот так вот, господа хорошие, мы и приехали в Первопрестольную.
Шёл 1917 год. В Москве мы и узнали – поляки объявили независимость. Украина им вторила. И всё бежало. Хотелось кричать: «Господи, за что?»
Но нам не до крика. Мы в Сокольниках разместили раненых. А дома меня ждало неожиданное письмо. Из посёлка, что под Вязьмой, – так и было написано. Вот оно, даже при пертурбациях после 17-го года сохранилось.
«Сестре милосердия
Прасковье Троппе в собственные руки.
А пишет вам, сестрица, ваш безногий солдат 17-го полка нашей армии северного участка.
Я уж давно дома и командую курями да двумя гусями. И ещё шлёт вам поклон мама моя да сестра Нюрка. А батя где-то на извозе зарабатывает немного. Хотя мы не жалуемся, и уж вашу команду милосердную я бы накормил от души, спасибо Господу. Я уже как шесть месяцев записался в большевики. И хоть и инвалид, но меня взяли в органы охраны. Говорят, я, мол, смышлён, и мышление правильное: завод – рабочему, землю – крестьянину. Да ещё я и грамотный, вот, сам пишу вам, сестрица, этот мой посыл.
Меня даже хотят взять в Москву, мол, у них, то есть у нас, теперича кадров охранения государства не хватает, Бог даст, может, и свидимся. А напоследок хочу сказать, что забыть вас, любезная Прасковья, никак не могу. Та ночь в палатке госпитальной всё время у меня в душе, и девки нашей улки недовольные. Мол, „чё ты, можно сказать, одноногий, себе выбираешь и нам отказываешь. Может, у тебе на фронтах какая-нито немецкая краля появилася али полька. Смотри у нас!“
Ну, конечно, смеются, но вот тебя, милосердная, забыть не могу. Видно, это на меня хлороформ до сих пор действует.
Засим – до свидания, и дай вам Бог. За вас и маманя моя, и Нюрка молятся.
Хоть я и стал большевиком, но крестюсь и вас вспоминаю.
Вот уж не ожидала, хотя иногда солдата Серёжу вспоминала.
Смотри-ка, не только живёт, очевидно, нормально, а не как инвалид, так ещё записался в эти самые большевики. Глядишь, ещё каким-нибудь комиссаром будет.
А мы все пока ощущали только одно – душевную смуту.
Баронесса задумалась. В каморке было тихо и как-то грустно. И девочка Маша забыла, что спинку нужно держать прямо.
А Фира и Лёля тихонько сказали «спасибо» и ушли по своим важным коммунальным делам.
Стало тихо, только Пелагея позвякивала чашками, да Маша догадалась, что нужно уходить. К своему мишке и манной каше. Иногда, правда, была гречка.
А баронесса попросила Пелагею сказать, что, мол, она устала и хочет прерваться на несколько дней.
Все поняли – Евстахиевну луче не тревожить.
Прасковья Евстахиевна закуривала свою крымскую махорочку, смотрела в окошко, которое Пелагея мыла не часто, и годы, события, беды и радости мчались одно за другим.
Иногда хотелось ей вскрикнуть: «Бог мой, что мы за народ такой!» – но молчала.
А годы мчались и мчались. Вот вернулся отряд Красного Креста в Петербург.
«Тихо, грязно, холодно. Конец февраля, самый худой перед весной месяц. Только своим домашним успела рассказать о поездке, да как фронт рухнул, и что будет – Бог весть, как всё в Питере и покатилось.
Конец февраля, вроде бы всё было тихо. Мои друзья, правда, предупреждали: „Осторожно ходи по улицам, всяко может быть. А лучше вообще не выходи“. Но не выходить не получается: в госпитале раненые и послеоперационные. Всем нужна помощь.