Страница 16 из 20
Наш командир злой – надо работать с ранеными, а возможности – никакой. Ночь. Меня и ещё одного студента-медика оставили дежурить. Печки наши тепло давали. А как здорово придумал наш Серафимыч с камнями. Мы их, конечно, горячими разложили по лежанкам. И раненых переложили на хорошо подогретые, можно сказать, топчаны. Да одеял много – затихли солдаты.
Да Серафимыч готовил всё к завтрашнему дню. Вечером собрал нас всех: «Утром, в 06:00, – все к раненым». Ну как, дамы, рассказывать или «закрутим»?
Дамы ахали, только Маша была спокойна. Она уже несколько раз спасала своего мишку. Операцию делала – живот зашивала. Правда, при помощи бабушки. Поэтому она к рассказу тёти Прасковьи относится спокойно. Но слушает внимательно. А уж и Лёлька, и Фира – те все сидят красные, напряжённые.
– Ну ты, Евстахиевна, рассказываешь, прям как в кино. Аж ноги свело, вот какое переживание, – говорит Лёля и разливает всем чай.
– Ах, благодать какая, – сказала Фира, – хоть представляем, что же это было. А то всё – «империлистическая», да не за правое дело, да то, да сё. А вот она, правда-то. В этих кирпичах горячих, что наших солдатиков увечных обогревали, – и неожиданно заплакала.
А тётя Прасковья курила, смотрела, прищурясь, в стенку комнатки и снова всё видела.
– Ночь, горит керосиновая, все раненые спят, кроме одного. Он лежит за перегородкой из простыней, и Серафимыч сказал: «До утра может не дотянуть. Нога почти оторвана, и кровепотеря большая, поэтому ты подходи к нему почаще и всё, что просить будет, сделай. Может, любая его просьба – последняя». Я фактически всю ночь в этом закутке для тяжёлых и провела.
И она долго-долго молчала. А тётеньки и Маша пили чай и нарушить молчание баронессы не решались.
А баронесса вновь оказалась в санитарной палатке, в зашторенном уголке, где лежали двое тяжёлых.
– Врач сказал: один из них ночь не переживёт. Горели две керосиновые лампы, я принесла иконку Серафима Саровского. Всегда его с собой носила, даже на экзамены. Почему – не знаю. Поставила иконку на скамейку. Там ещё стоял таз, вёдра с водой, лежали два куска мыла.
Один тяжёлый: осколки раздробили ему челюсть, повредили глаза, был запелёнут в марлю, бязевые бинты. Он хрипел, по трубочке я осторожно вливала ему воду с сахаром.
Второй мучился от сильной боли – была раздроблена нога. Он и позвал меня: «Сестра, а сестрёнка, печёт прям огнём, всяко помру в эту ночь. Ты моим отпиши, маме главное, что поминал всех. Да печёт сильно. Видно, утра уже не увижу. Может, уважишь меня, я ведь ещё и не целовался ни разу. Вот горько мне так помирать. Может, ты, сестра милосердная, поцелуешь меня напоследок моей жизни? Да отпиши, мол, последний поцелуй был первым, и Серёжа ваш и на том свете сестричку будет вспоминать добром».
Я не раздумывала ни секунды. Только косынку сняла, на коленки перед топчаном встала и целую этого Серёжу. Аж такой жар от него, что даже казалось, губы обжигают. А он уж как доволен. «Ах, – говорит, – я ведь так хотел наших деревенских, да вот пришлось впервой в палатке перед кончиной отведать». Я была как в беспамятстве. Сняла свитер, кофту и лифчик и к этому Серёже прилегла. А он мне руку положил и шепчет: «Сестричка, милая сестричка, теперь и помирать – в радость».
И затих. Но дышит. Видно, заснул. Только когда я пыталась встать, он стонал. Да так жалобно, что уходить просто не было никакого желания. Вот ведь какая у меня ночь была. Я её всегда помнила.
А в шесть утра уже и Серафимыч пришёл, и санитар-практикант, и врачиха милая. Ещё подошла хирургическая сестра. Серафимович моему виду не удивился.
– Что, раненый просил?
– Да, ваше превосходительство, я не могла отказать.
– И молодец. Даже не представляешь, какое ты, Прасковья, в эту ночь благое дело сделала. Буди тихонько солдата, сейчас операцию начнём. Тебя не отпускаю. Может, вырвем у смерти.
И понеслось: «Эфир, жгут, скальпель, щипцы, держать крепче, санитар».
Вот так и получилось моё первое боевое участие в ампутации ноги у солдата, который был теперь только мой. «Я его не отпущу, Господь, не бери его, оставь мне на земле. Ведь он такой молоденький», – всё это я шептала то про себя, то чуть громче, почти механически подавая то вату, то марлю, то йоду флакон, то снова марлю.
Как во сне. На самом деле не спала больше суток.
А Феодосий Серафимович продолжал рявкать. У врачихи всё время спрашивал: «Пульс? Дыхание? Пульс? Кровь?» Быстро, как-то незаметно разрезал кожу.
«Учись, студент, – это он медбрату. – Видишь, передний лоскут оставляю большим, чтобы культю завернуть. Потяни ещё жгут, чтобы не кровило. Ольга, держи крепенько ногу. Хотя она вся раздробленная. Пилу! Быстрее!»
Начал пилить уже очищенную от мышц кость.
Только помню, пила шла плохо, и Серафимович всё время тихонько матерился.
Вдруг что-то громко стукнуло. Это остатки ноги солдата.
– Ольга, забери, заверни в марлю, и вон брезент лежит. Коллега, как вы отходы утилизируете? – это он к нашей милой врачихе.
– За церковью у нас кладбище, господин полковник.
А наш Серафимыч уже подобрел.
Зашил рану и докторше велел солдата потихоньку будить. Мне – приготовить больше сладкого, с кислинкой морса.
– Знаю, знаю, Прасковья, сутки на ногах. Но ещё немного, ты от него не отходи. Сейчас ты для него и ангел, и Дева Мария, и любовь его первая. Сигару!
Его сестра милосердия, что с ним, оказывается, всю Японскую прошла, щёлкнула ножницами, отрезала кончик сигары, и палатка наполнилась странным ароматом: эфир, кровь, запах солдатский и аромат табачного кубинского листа. Оказалось, наш полковник курил только кубинские сигары.
Валя, врач, тихонько сообщила: «Солдат проснулся. Пульс – почти норма. Дыхание ритмичное. Сейчас девочки оботрут его, кладём на лежанку».
– Ну блеск, блеск, блеск. Сёстрам по мензурке спирта – закон первой операции. Нам с коллегой Валентиной – по мерному стаканчику, мы заработали. Вот, учись, студент. Я вечером ещё был уверен, что этот боец ночь не проживёт. Слава Богу, ошибся. А всё из-за терапии, вон, нашей Прасковьи. Она как отдала бойцу всю себя и ничего не таила – так он и понял: уходить из этой жизни ещё рано. За тебя, Прасковья! Сегодня, я знаю, ты не спала сутки. Сейчас садись у солдата, голову – на лежанку – и спать. Только возьми руку бойца, не отпускай.
– Я провалилась, – и баронесса попросила «завернуть».
Ей заворачивали уже не девочка Маша, а тёти – Фира да Лёля. И почему-то плакали. Во какой рассказ!