Страница 12 из 20
Теперь – огонёк. Спичечная коробочка с интересной этикеткой – например, «пионер – чему-то там пример». И нарисован мальчик с красным галстуком. Девочка уже знала, что и она будет пионером. Только нужно немного подрасти. А это не за горами. Уж и мама, и бабушка, и даже папа говорили: «Ну куда ты растёшь? Куда?»
Девочка знала куда, только не говорила. Как куда? Конечно, конечно, только вверх.
Так вот, папироска с махоркой была раскурена, и девочка уже знала: сейчас у тёти Прасковьи несколько минут, как она говорила, божественного стояния.
– Это, – говорила она девочке шёпотом, – когда ты стоишь вроде бы перед Господом. И ничего не просишь. Просто благодаришь, что он есть.
В такие моменты девочка тихо сидела на своей скамеечке, смотрела в мутное, давно не мытое окошко и думала, что она скажет Господу, когда станет большая и тоже будет стоять перед ним.
Правда, как и тётя Прасковья, покуривая хорошо завёрнутую папироску с махоркой.
Только вот нет такого сверкающего каменьями портсигара. Но, может, со временем и появится. Кто знает.
– Ну-с, фройлен Мария, о чём мы сегодня будем разговор вести? Вот что. Давай я тебе расскажу, как я была сестрой милосердной в Первую, великую войну. Да и на фронте была.
– Где пушки?
– И пушки, и пулемёты. И кровь. И гибель – это война, деточка. Так как, рассказать?
– Ой, конечно, у меня ведь есть солдат Карацупа, который охраняет границу. С Джульбарсом, – серьёзно отвечала девочка.
Как ни странно, она эти рассказы о войне любила. И папа, и мама, и бабушка – нет-нет да войну упоминают.
Маше иногда казалось, что эта такая мрачная война, как туман или дождь, витает по квартире. А может, даже и по улицам, где стояли ещё в садах домики немецких промышленников, ставших, на свою беду, россиянами.
– Так как, рассказывать?
– Конечно, конечно.
– Ну раз так, то ты сиди на скамеечке, как я тебя учила, спинку только прямо. Тогда ты вырастешь стройной девочкой и любой молодой офицер, проходя, будет оборачиваться и говорить: «Ба-ба-ба, какая чудо как стройная барышня!» – а ты ему в ответ: «Пуркуа па[4], сударь». Вот тут он и погиб. Ибо шалопайничал, языков не учил и, что ответить, не знает. Стоит растерянный и красный, друзья его, офицеры, смеются, чё, мол, барон Тизенгаузен, мадемуазель и ответить затруднительно. Ха-ха-ха! А ты идёшь, такая совершенно стройная, и мимо им, офицерам этим, шалопаям, улыбаешься. Ты же – королева.
Маша слушала, открыв рот, а спинку-то выпрямляла. И хоть и трудно, но держала.
Что говорить-то, красота – это тяжело, но надо. Она чувствовала: быть королевой – ох как хорошо, но нелегко. Ведь спину всегда нужно держать прямо.
– Ну так что, будешь слушать про сестру милосердную?
– Да, да, да, – девочка даже немного испугалась.
Но напрасно. Ибо, откроем секрет, Прасковья Евстахиевна, до 1917 года – баронесса Полин Генриховна Троппе, рассказывала девочке о жизни с огромным удовольствием. Ибо увлекалась, и рассказы уже шли не для девочки. А для себя.
– Так вот, я ходила в школу сестёр милосердия, и мне, деточка, это нравилось. У меня, скажу без хвастовства, хорошо получалось. Перевязывать, гипс положить, хирургу ассистировать, гнойные раны чистить. Да больных или немощных обиходить. Помыть да переодеть.
Маша тут же оживилась.
– Ой, тётя Прасковья, у моего мишки беда. Всё время животик расходится и опилки сыпятся. Он даже похудел.
– Ладно, деточка, приноси мишу, я его враз вылечу. Я же милосердная, – и Прасковья Евстахиевна чему-то улыбнулась.
И рассказала, почему улыбается. Вспоминает свой роман военный.
– А почему, деточка, я пошла в милосердные сёстры? Началась эта Первая мировая война.
– Это когда белые напали на красных?
– Нет, деточка, это когда все напали на всех и так много стало раненых и погибших, что до сих пор плакать хочется. Ну что, завернём?
Девочка принесла листочек, закрутка состоялась, руки у баронессы были ловкие и ладные. И в комнате снова поплыл резкий, но и сладковатый дымок крымской махорки.
Что говорить – сестра милосердия.
– Я с подругами – сразу на краткосрочные курсы. Училась на курсах, кстати, с императрицей Александрой Фёдоровной. Мы с ней и подружились, хоть она, конечно, постарше была. Да великие княжны Ольга и Татьяна стали просто профессиональными сестричками. Татьяна была очень смешливая. Несёт, помню, горшок из-под раненого и хихикает, хихикает.
Знаешь, как это называется, деточка? Нет, не знаешь. Ещё рано. Называется это – молодость.
А императрица меня привечала. Иногда, когда никого не было близко, она со мной тихонько говорила по-немецки. И оглядывалась, совсем как девчонка.
Да что говорить. Наша царская семья первая всё отдала. В залах Зимнего был лазарет аж на тысячу раненых. И в Царскосельском дворце был госпиталь. Мы с государыней ничем не гнушались. С неё, бедняжки, пример брали. Что перевязать тяжело раненого, что ассистировать при операциях. А Мария Фёдоровна[5] уж госпиталей пооткрывала и в Москве, и в Минске, и в Тифлисе.
А санатории в Крыму, а перевязочные отряды, а военно-санитарные поезда?.. – тут Прасковья Евстахиевна замолчала и снова зажгла свою самокрутку.
Расстроилась. Ещё бы. Такая война. Такая гибель, кровь, увечья. И что особенно грустно – никто даже спасибо не сказал. Вот она какая, новая власть-то. Всё считает, что, как там поётся, «ни бог, ни царь, и не герой, возьмём мы всё своей мозолистой рукой».
Девочка, конечно, мало что поняла. В общем, тётя Прасковья кого-то ругала. А так как в квартире коммунальной всегда все кого-то ругали, то девочка особо и не удивлялась.
Ведь тётя Маша, жена дяди Тимоши-сапожника, часто ругала дядю Тимошу. А тётя Фира всегда была недовольна мужем Сёмой Цыпкиным. И тётя Дора всегда ругала мужа. Даже выталкивала его из комнаты и кричала:
– Идиот, растяпа, видеть тебя не могу!
Да и Фёдор ругал свою красивую Лёлю. Но скорее, как понимала девочка, даже не Лёлю, а её маму. Всё время говорил при баталиях: «Твоя мама, твою маму…»
Но вот папа девочки никогда маму не ругал. И бабушка на девочку тоже почти не ворчала.
И дядя Моисей Уманский свою жену не ругал. Всё говорил: «А ты мне супчик сварила, моя незабудочка?» Во как!
– Ну вот, дальше – больше. Мы, сёстры, работаем как каторжные. Но самое интересное – когда с санитарным поездом мы, милосердные, ездили на фронт.