Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 18

Здесь я должен сослаться на книгу, которую недавно прочел: Александр Твардовский, «Я в свою ходил атаку». 443 страницы фронтового дневника 1941, 1942, 1943, 1944, 1945 годов. Вдумайтесь в название: «Я в свою ходил атаку»…

Приведу полностью вступление к этой книге:

«Война с Германией. Еду в Москву» — эта короткая запись, сделанная Александром Твардовским 22 июня 1941 года, положила начало его военным дневникам, которые поэт будет вести каждый день все последующие четыре года. «Я чувствую себя в силах сделать нечто очень нужное людям, которых люблю так, что при мысли о них сердце сжимается…» — писал поэт. И Твардовский работает — помимо газетных заметок, в которых он поднимает боевой дух бойцов, пишет стихи.

Он видел многое — гибель под Киевом отступавших дивизий, выход из окружения под Каневом, наступательные операции 3-го Белорусского фронта. Закончил войну в Германии. Здесь, на фронте, он создает своего знаменитого «Василия Теркина».

                                           * * *

Чтобы точнее понимать смысл стихотворения Твардовского, стоит рассказать одну историю. Однажды позвонила подруга моей мамы: «Приезжай немедленно! Ко мне придет Македонов, и я хочу тебя с ним познакомить. Македонов — это тот самый друг детства».

Речь шла о друге детства Александра Твардовского, авторе книги о поэте Адриане Македонове.

Вот что он рассказал об этом стихотворении. Первоначально оно заканчивалось не многоточием, были две последние строки:

«Не знаю. Только знаю, в дни войны На жизнь и смерть у всех права равны».

В книге «Будущий Твардовский» Македонов пишет: «В самый последний момент Твардовский убрал последнее поясняющее двустишие. Убрав концовку, предыдущую строку сделал последней и троекратным повторением усилил эмоциональность и многозначность заключительного „все же“, которое дало богатое поле значений и раздумий. При этом память о погибших остается не менее суровой, даже усиливается мотивом рассудочно необъяснимым, но создающим чувство вины и некий вопрос».

                                           * * *

Упомянув Адриана Македонова, не могу не сказать о его судьбе. В 1937 году он был репрессирован: Македонова в молодости обвинили в том, что он агент троцкистко-зиновьевской банды в литературе. Только в 1946-м, благодаря вмешательству Твардовского, Адриан Владимирович вышел на свободу.

С самого начала Твардовский публично выступал в его защиту. Именно об этом пишет он в поэме «За далью даль» в главе «Друг детства»:

«Но годы лучшие за мною, Весь этот жизни лучший срок — Та дружба числилась виною, Что мне любой напомнить мог».

Важно знать, что эта поэма и эта глава — первое в советской литературе упоминание о человеке, который 17 лет провел в далеком изгнании. Особенно значим такой эпизод: поезд с тем, кто возвращается из ссылки, на какой-то станции остановился — там же, где и поезд автора, шедший в противоположном направлении. Читаем:

«И дружбы долг, и честь, и совесть Велят мне в книгу занести Одной судьбы особой повесть, Что сердцу встала на пути… Я не скажу, что в ней отрада, Что память эта мне легка, Но мне свое исполнить надо, Чтоб вдаль глядеть наверняка.                                            * * * …И нет нелепей муки: Ему ли, мне ль свисток дадут, И вот семнадцать лет разлуки, И этой встречи пять минут!»                                            * * *

Вернемся к стихотворению «Я знаю, никакой моей вины». Я стал предлагать ученикам сравнить два варианта текста: первый, заканчивавшийся строкой «На жизнь и смерть у всех права равны», и второй, обрывающийся многоточием.

Цитирую сочинения. «Здесь есть оправданье в том, что на смерть у всех права равны». «Автор не знает, что такое „все же“, он только знает, что не виноват. Все равны, и я не виноват». «Вину за гибель он передает „дням войны“». «Он уже меньше сомневается в своей вине: у всех были права остаться в живых, но кому-то повезло меньше». «Над совестью берет верх разум». «Автор как бы сдерживает себя от сердечных желаний, даже, как мне кажется, резко говорит: „Что же — все же?“»

Есть и другие суждения. «Последняя строка второго варианта стихотворения — это голос разума, заглушающий искренние, но, увы, безнадежные порывы сердца. Второе стихотворение несет меньше чувств, чем первое». «Многоточие говорит больше, чем точка». «Казалось бы, стихотворение оборвано — но нет, оно закончено, и передает беспомощность этих сложных чувств». «Поэт не договаривает до конца, ему больно, и он понимает: что бы он ни думал, что бы ни говорил, все равно какая-то капля вины лежит на нем. Это оставляет шрам на его душе». «Хоть стихотворение и заканчивается „все же, все же, все же“, а дальше неизвестно, что это за „все же“, чувства автора все равно нам понятны. Мне кажется, что с помощью такой концовки чувства видны глубже, как будто у него ком в горле, и он не может договорить до конца. Чувствуется, что ему больно, и это чувство не дает покоя».

В 2005 году все, кто трактовал стихотворение в варианте с многоточием, писали, что в нем есть место и для читателя, каждый может подумать, что же такое для него «все же».

«Эта недосказанность заставляет читателя задуматься над тревогами и переживаниями автора, примерить их на себя, открыть их тайный смысл».

«Здесь чувствуется какая-то незавершенность. Читатель после завершения стихотворения остается наедине со своими мыслями и получает возможность самостоятельно подумать, о чем хотел сказать автор».

«Стихотворение выглядит незаконченно, автор как бы что-то недоговаривает, как-то не разобрался с самим собой. Это придает ему жизнь, краски, заставляет читателя задуматься, погрузиться. Думаю, что самый правильный конец стихотворения: „И все же, все же, все же…“ Такое нельзя описать словами, это надо почувствовать сердцем и душой».