Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 76

— Едем нынче же, ежели можешь. — Он сел на край стула, прямо, по-своему. — Теперь слушай, что можно сказать. Дело у нас по взысканию, казённая недоимка по подряду, и деньги там такие, что о них не говорят вслух. Все нитки ведут к одному человеку. Подрядчик, купец, зовут Никанор Фомич Лобов. Шестой месяц его не могут допросить. Всякий раз, как посылают, он в постели, немощен. При нём свидетельство, лекарь известный, подпись честная, я проверял. И дело стоит, Михайло. А стоять ему больше нельзя, у него наверху уже спрашивают, отчего стоит.

— И тебе надобно от меня одно слово. Болен или притворяется.

— Одно слово, — кивнул Андрей. — Больше ничего. Лечить его есть кому.

Дом Лобова стоял на Мойке, у самой Гороховой, богатый, каменный, и тихий той особенной тишиной, какая бывает в домах, где болеют долго. Ставни на втором этаже притворены среди бела дня. В передней нас встретил племянник, молодой человек с постным лицом и быстрыми глазами, и повёл наверх, скорбно рассказывая про дядюшкину немощь, и в скорби его было отрепетировано каждое слово.

Лобова я застал в полутьме, в большой спальне, где пахло лекарствами, лампадным маслом и чем-то нежилым. Лет пятидесяти пяти, сер, тощ, щёки висят. Глаза при нашем входе открыл медленно, с усилием, и усилие это было настоящее.

Я сел к постели и повёл дело так, как веду его с больным, а не так, как повёл бы следователь. Про сон. Про еду. Про то, что снилось. Пульс я взял в середине разговора, между делом, не объявляя.

И вот тут мне стало интересно по-настоящему.

Жила шла в сорок ударов, я сосчитал дважды. Редко, тяжело, и на каждом десятом-двенадцатом ударе сбивалась, спотыкалась, пропускала. От такого пульса любой лекарь этого века, самый честный, напишет то, что тут и написано. Немощь. Слабость сердца. Не встаёт, поднимать опасно. И будет прав по всей своей науке, потому что с таким пульсом людей уже отпевать начинают.

Тошнит, еда не идёт, жаловался мне Лобов. Свету не выносит, режет глаза. Говорил он вяло, с паузами. А на вопрос о закладной, который Андрей вставил от двери, ответил не запнувшись, с числом и с процентами, и сам того не заметил.

Память при нём. Счёт при нём. А сердце при смерти. Ни в одну здешнюю хворь эта картина у меня не складывалась.

Зато она складывалась в нездешнюю, и я задал вопрос, который в этом веке не задаёт никто, потому что никто не знает, о чём спрашивать.

— Никанор Фомич, а скажите-ка мне вот что. Свечи. Когда ввечеру глядите на огонь, нет ли такого, что пламя видится с жёлтым ободом? Навроде венца, кругами, как сквозь слюду?

Лобов повернул голову. И впервые за весь осмотр в глазах его встало живое.

— Есть… — проговорил он почти с жадностью. — Вот есть же! Жёлтое всё, батюшка, недели три как. И венцы эти, круги радужные, я уж думал, к слепоте. Лекарям другим говорил, отмахиваются, не бывает, мол, такого. А вы почём знаете⁈

— Ремесло моё знать, — ответил я и поднялся. — Благодарствуйте, Никанор Фомич. Утомлять вас более не стану.

Знал я вот почём. Редкий пульс со спотыканием. Тошнота при ясной голове. И жёлтый свет с венцами вокруг огня, которого не даёт ни одна хворь на свете, кроме одной. Так глядит на мир человек, перебравший наперстянки.

Той самой травы, которой я лечу сердце барона Бутурлина. В верной мере она держит стариков на ногах годами. В лишней мере она кладёт человека в постель со всей этой картиной, с редким пульсом, со слабостью, с жёлтыми венцами, и ни один лекарь этого века отравления не увидит, потому что трава новая, аглицкая, и меру её пока не знает толком никто.

И травил Лобова не враг. Враг не смог бы капать ему в рюмку полгода кряду, всякий день, аккуратно, не перебирая до смерти. Так дозирует себя только сам человек. Тот, кто знает за собой вину, знает цену допросу и выбрал лежать при смерти взаправду. Подделать такой пульс нельзя. А купить его в аптечной склянке можно.

Склянку я нашёл на подносе среди прочих, тёмного стекла, с наклеенным ярлыком. «Капли сердечные», рука аптекарская, ровная. Я вынул пробку и повёл склянкой у носа. Горечь, лист, спирт. Она.

Ярлык я запомнил до последней завитушки. А склянку поставил на место и попросил у племянника четверть часа с больным наедине, по лекарской надобности.

Говорили мы с Лобовым эти четверть часа напряжённо. Разговор тот был не для чужих ушей. Сказать можно лишь одно. Я выложил перед ним его выбор, весь, как есть. Дела он этой склянкой не остановит. Сердце своё остановит, к лету, наверное, потому что мера растёт с каждой неделей, тут иначе не бывает. И добавил я, что выбирает он теперь не между допросом и постелью. Он выбирает между допросом и гробом, и гроб тут куда ближе, чем он думает.

Лобов выслушал меня до конца, глядя в потолок. И спросил только одно, тихо.

— А ежели я гроб выберу, лекарь? Моя воля.

— Воля ваша, — согласился я. — Только тогда уж знайте, что выбираете вы его не себе одному. Недоимку казна возьмёт с наследников. С племянничка вашего. Подумайте, любит ли он вас настолько.

В карете Андрей ждал молча. Я сел, и возок тронулся, и я дал брату помолчать до моста.

— Ну, — не выдержал он. — Болен или притворяется?

— И то и другое, Андрей. Он болен взаправду, и болен тяжко. Тем, что сам себе назначил.

И я рассказал ему всё. Траву, меру, пульс, который нельзя подделать и можно купить. Про то, что немощь эта наведённая и что сойдёт она за неделю-полторы, стоит лишь отставить склянку. Бумагу по всей форме я обещал к понедельнику, с приметами и со сроками, и по бумаге этой допрос можно будет назначать на май.

Андрей слушал, не перебивая, и лицо его делалось всё задумчивее.

— Я тебя звал поглядеть, — проговорил он наконец. — А ты, выходит, за час размотал то, обо что моя канцелярия ломается который месяц… — Он покосился на меня, и был в этом взгляде не только братский интерес. — Знаешь, что я тебе скажу, Михайло. Хорошо, что ты лекарь. Из тебя вышел бы страшный человек по нашей части.

— По вашей части, Андрей, я и так уже хожу. — Я глядел в окно, на Гороховую, тянувшуюся за стеклом. — Только у вас виновных ищут по бумагам. А я их ищу по склянкам. И склянка нынче показала мне дорогу, по которой я давно собирался пройтись.

К Лемке я велел заворачивать прямо от моста, не заезжая в больницу.

В аптеке звучал рабочий гул. В лаборатории семинарист толок кору, пахло спиртом и сушёной травой, во дворе у поленницы Мироныч с подмастерьем обстукивали привезённый с Охты куб, размечая швы под перепайку. Лемке стоял за конторкой над книгой и при виде меня снял очки.