Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 76

Сиделка повторила, поджав губы. Плетнёв рядом со мной был красный, как из бани, и в пол глядел.

— В другой раз скажете сами, — сказал я ему тихо, когда она отошла. — Слово в слово, как я. Можно в её сторону и не глядеть. Глядите в лист, вы с листом говорить умеете лучше всех нас.

Он вскинул на меня глаза. И я увидел, что он понял. Не обиделся, понял.

Случай проверить вышел к обеду. Молодая сиделка потащила корпию из гнойной в чистую, охапкой, через порог. Я был в дальнем углу и нарочно не двинулся.

— Стой, — сказал Плетнёв.

Негромко сказал, в лист глядя. Но сказал. Сиделка стала.

— Корпию… эту… в котёл. Всю. И руки. — Он сглотнул, перевернул лист. — До локтя мыть.

Она понесла корпию в котёл. А Родион Трифоныч стоял над своим листом, и уши у него горели, и я от него отвернулся, чтобы не видеть, как человек празднует первую в жизни выигранную им войну.

Штосс пришёл после полудня, своим ходом, с тетрадью под мышкой. Стал у входа, оглядел палаты, карту с булавками, котлы.

— Скажите честно, Салтыков. — Он не вошёл, так и стоял на пороге. — Вы меня из милости зовёте? Калеку к бумажкам пристроить, чтоб не спился?

Полгода назад я бы стал его разубеждать. Теперь я его знал лучше.

— Из милости я бы вас в архив устроил, — ответил я. — А у меня для вас другая затея. Считать будете обе палаты порознь, чистую и гнойную, всякий день, по моей форме. Поступил, помер, выписан, день перелома в хвори. К лету эти столбцы лягут на стол человека, который словам не верит вовсе.

Говорил я, разумеется, о главном лекаре Российской империи. Эти бумаги я потом отошлю Виллие.

— Ежели в столбцах будет дыра хоть в один день, спрошу с вас, — добавил я. — Ну и перевязки лёгкие в чистой на вас, руки ваши до узлов доросли. Устраивает вас такая милость?

Штосс помолчал. Потом вошёл, положил тетрадь на стол подле меня и раскрыл на чистом листе.

— Форму давайте, — сказал он. — И чернил здешних я не признаю, свои принесу.

К вечеру я сел в лекарской писать то, чего здесь не писал ещё никто. Распорядок сортировки. На бумаге, заранее, до первых саней.

Кого с саней несут в чистую. Свежие переломы, раны рубленые и колотые, обморожения по первости. Кого в гнойную. Всё, что течёт, пахнет и открылось по дороге. А третьих с саней несут прямо в сени, на солому. Их поят, греют и облегчают. Ножом им уже не помочь, зато место в палате отняло бы жизнь у того, кого нож ещё может спасти.

Я писал приговоры людям, которых ещё не видел в глаза. В моём веке это звалось триажем, и делать его учили годами, и всё равно каждый, кто его делал, помнил потом это всю жизнь.

Никитину я отдал переписать набело таблицу перевода моих градусов в Реомюровы. Лейб-хирург велел прислать, и тянуть с этим я не собирался.

Подготовка к приёму пострадавших на войне шла полным ходом.

Пока нет новостей, когда они точно прибудут. Но мы почти готовы.

Отделение растёт на глазах!

На Литейной меня ждали с самого утра, и по дому это чувствовалось от порога.

Митя с Николенькой сидели на лестнице одетые, парадные, и при виде меня вскочили разом, по-караульному. Из кухни пахло сдобой.

Материю для вакцинации Гришка по моей просьбе привёз с Охты ещё засветло, от Селивановой пеструхи, свежую, в запаянной склянке. Оспа кончилась, и карантин снят, а слово своё дому Бутурлиных я дал давно. Нынче ему выходил срок.

— Я первый! — Николенька выставил руку прежде, чем я раскрыл ящик. — Я дворне сказал, что не пикну. Дворня не верит. Михайло Алексеич, я не пикну, вот увидите, а руку мне после заговаривать не надобно!

— Верно говоришь, — кивнул я, протирая его плечо. — Выйдет с оспинкой, малой, в горошину. Ею и станешь хвалиться.

Он не пикнул. Он даже дышать перестал, побагровел от усердия, и выдохнул только на повязке, шумно, со свистом. Дворня, толпившаяся у порога, загудела с уважением.

Митя держался лучше брата, руку подал молча и в сторону глядел с достоинством. Достоинства хватило ровно до ланцета. При виде стали он побелел, но руки не отнял, только пальцы свободной ладони вцепились в стул. Я управился в четыре счёта.

— Всё уже? — не поверил он.

— Всё. Заживать станет, зачешется. Чесать не сметь, хоть зубами держись.

С дворнёй вышло как всегда. Передние подставляли руки бойко, глядя на Николеньку. Задние жались. Кухарка упёрлась и объявила, что она человек, а корова корове рознь, и скотской болезни в себя не пустит. Я набрал было воздуху, но меня опередил Гришка.

— Вот дура-то, — сказал он веско, из-за плеча. — Барин себе первому эту скотскую ставил, я видал. Барин, по-твоему, не человек? Иди сюда, покуда я тебя сам не привёл!

И кухарка пошла. Против Гришкиной логики в этом доме не стоял никто. С недавних пор. Потому что теперь Гришка был моим главным помощником в доме Бутурлиных.

Барон в прививании не участвовал, зато распоряжался. Велел выкатить дворне по чарке для храбрости, до насечки или после, каждый выбирал сам. Мало того, барон с интересом путался у меня под локтем до тех пор, покуда Дарья Гавриловна не усадила его в кресло.

Сама она подошла последней. Стояла всё время поодаль, у печи. И я точно знал, что боится она прививания по-настоящему.

— Дарья Гавриловна. — Я подошёл к ней сам. — Хотите, скажу вам счёт? Двадцать девять человек привил я за зиму. Все двадцать девять живы и здоровы, и ни один не заболел. Первым из двадцати девяти был я сам, вот этой рукой в это плечо. Оспа по городу ходила, а из привитых её не взял никто.

— Знаю, Михаил. Умом всё знаю… — Она глядела на моих, на перевязанных, на Николеньку, который уже задирал рукав перед дворнёй. — А сердце глупое. Ты уж и его привей заодно, глупое-то.

Она отвернула рукав сама, решительно, как в воду шагнула. И всю прививку простояла с закрытыми глазами, а на повязке перекрестилась и поцеловала меня в лоб, по-матерински, прежде чем я успел отстраниться.

Настя подошла позже, молча. Отвернула рукав до локтя и подала мне руку.

Рука была тонкая и прохладная, с ниткой жилки у сгиба. Я взял её так, как брал нынче дюжину других рук, и поймал себя на том, что держу дольше, чем надобно для дела. На один вздох дольше. Ланцет мой отработал сам, память руки не подвела. А вот глаза я поднял зря. Настя глядела не на ланцет. На меня. И не отвела.

— Не чесать, — сказал я ей то же, что говорил всем, и голос мой прозвучал ровнее, чем мне это далось.

— Не буду, — ответила она, глядя всё так же прямо.