Страница 61 из 98
— Спасибо, — шепнул Очки, и его голос был почти неслышным, как дыхание, которое вырывается сквозь зубы, но Романов услышал его, и в его груди шевельнулось что-то тёплое — не надежда, а холодное облегчение, которое приходит, когда ты знаешь, что человек, которого ты держишь за руку, возвращается к жизни.
Кружка опустела, и Романов убрал её, чувствуя, как тепло от чая разливается по его собственным пальцам, как запах травяного настоя смешивается с запахом сырости и пота, создавая странный, почти уютный коктейль, который напоминал о доме, которого уже не было. Положил руку на плечо Очков, и его пальцы были твёрдыми, но осторожными, как у человека, который знает цену каждому прикосновению.
— Отдыхай, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Я посторожу.
Сидя на корточках, чувствуя, как глина давит на колени, как холод проступает сквозь ткань формы, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, которая пульсирует в такт с сердцебиением. Смотрел на Очков, на его глаза, которые закрылись, на его дыхание, которое становилось ровнее, на его лицо, которое перестало быть бледным, и в его памяти всплыл 2003 год — осень, мокрая глина, которая пахла кровью и дымом. Тогда он тоже лежал на земле, и его уши заливало звоном, и он не слышал ничего, кроме собственного пульса, который бился в висках, как молот. Три дня он не слышал — ни голосов, ни выстрелов, ни свиста снарядов, только звон, который был таким громким, что казалось, он разрывает череп изнутри. Потом звон стих, превратившись в тихий, постоянный гул, который остался с ним навсегда, как шрам, который не заживает.
Вспоминая, как его товарищи держали его за руку, как они поили его водой, как они говорили с ним, хотя он не слышал их, и как он чувствовал их присутствие, которое было теплее, чем одеяло, которым они укрывали его. Он выжил тогда. И Очки выживет сейчас, потому что он был рядом, и он не даст ему умереть.
Пальцы сжали плечо Очков, и он почувствовал, как его дыхание становится глубже, как его пульс становится сильнее, как его тело принимает тепло, которое он даёт ему. Смотрел в темноту, в которой уже не было страха, а была только тишина, которая была наполнена их дыханием, их присутствием, их жизнью.
Кеды сидел в своей нише, и его голос разорвал тишину — тихий, с ноткой беспокойства:
— Степаныч, он будет жить?
Романов повернул голову в сторону голоса, и его голос был ровным, как сталь, которая не гнётся:
— Будет. Он сильный. Он — наш глаз. Он не может умереть.
Слова повисли в воздухе, осели на глиняных стенах, смешались с запахом чая и пыли. Кеды замолчал, и его дыхание стало ровнее, как у человека, который услышал то, что хотел услышать.
Бух сидел в своей нише, и его пальцы сжимали блокнот, и он не писал, а просто сидел, глядя в темноту, и в его взгляде была та же уверенность, что и у Романова. Дед кашлянул тихо, почти беззвучно, и затих.
Тишина снова стала плотной, как вата, и в ней слышно было только, как капли воды падают с брезента — кап, кап, кап, — как где-то далеко гудит артиллерия, которая была настолько далёкой, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах.
Романов сидел неподвижно, держа руку Очков, и чувствовал, как его пульс становится ровнее, как его дыхание становится глубже, как его тело возвращается к жизни. Смотрел на темноту, на глину, которая была их домом, и знал, что они выживут. Они выживут, потому что у них есть друг друга, и потому что они не бросят тех, кто ранен.
Пальцы сжали руку Очков, и он прошептал в темноту:
— Ты слышишь меня? Ты не один. Мы — здесь. Мы — твоя земля.
Глава 43. ЦАРАПИНА
Серый свет, пробивавшийся сквозь щели в брезенте после обстрела, падал на глиняные стены блиндажа бледными, призрачными полосами, которые дрожали от ветра, как живые, и в этом свете каждый комок глины, каждая пылинка казалась выпуклой, осязаемой, как старая карта, на которой были нанесены все раны этого мира. Запах кордита и пыли всё ещё висел в воздухе, смешиваясь с запахом сырой глины и пота, создавая густой, удушливый коктейль, который оседал на языке горьким, металлическим привкусом, как старая кровь, которая не уходит даже после дождя. Влажность оседала на стенах, и капли воды падали с брезента с ровным интервалом — кап, кап, кап, — создавая звуковой фон, который был единственным, кроме дыхания пяти человек, сидевших в темноте, как тени, которые не знают, куда исчезнуть.
Романов сидел на перевёрнутом ящике, чувствуя, как доска впивается в ягодицы через ткань формы, как холод проступает сквозь неё, заставляя мышцы напрягаться, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, которая пульсирует в такт с сердцебиением. Пальцы его сжимали край ящика, и доска была холодной, с занозами, которые впивались в кожу, оставляя белые следы, и он чувствовал каждую из них, как чувствовал каждое биение своего сердца, которое постепенно замедлялось, возвращаясь к нормальному ритму после взрыва. Пот стекал по спине, смешиваясь с грязью, и форма прилипала к коже, как вторая кожа, холодная и влажная, и в этом влажном холоде было что-то успокаивающее, как напоминание о том, что он жив.
Правая рука, лежавшая на колене, начала пульсировать — тупая, ноющая боль, которая разливалась от локтя к запястью, как застоявшаяся вода, и Романов опустил глаза, увидев тонкую красную полосу, которая шла от кисти к локтю, оставляя за собой тёмные капли крови, которые уже начали застывать на коже, превращаясь в чёрные, почти незаметные точки. Царапина — глубокая, с рваными краями, оставленная осколком бетона или гвоздём, который торчал из бруствера, — была длиной с палец, и из неё сочилась кровь, горячая, яркая, которая светилась бы в тепловизоре, как маяк, если бы она была видна с неба.
Кеды, сидевший в своей нише, подался вперёд, и его пальцы, дрожащие, с длинными ногтями, потянулись к Романову, и в его глазах мелькнула тревога, смешанная с желанием помочь.
— Степаныч, — сказал Кеды, и голос его был тихим, с ноткой беспокойства. — Дай я перевяжу. У меня есть бинт в аптечке.
Романов поднял голову, и в его взгляде была та же холодная уверенность, что и всегда, но в ней появилась новая нота — предупреждение, как у человека, который знает цену каждому действию. Пальцы его сжали край ящика, и доска скрипнула под его весом, когда он покачал головой.
— Не надо, — сказал Романов, и голос его был ровным, как сталь, которая не гнётся. — Не светиться. Кровь — горячая. Бинт промокнет — станет виден в тепловизор.