Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 143

— Отчего же? Грязь есть. Только другая. Не такая, как здесь. Там грязь — от извозчиков да от лошадей. Но ее метут. Дворники метут. Каждое утро.

— Дворники… — задумчиво повторил Герасим. — А я вот, ваше высокоблагородие, дальше Моздока нигде и не бывал. И то — проездом. А так — все горы да горы. Леса да леса. Иногда думаю: а есть ли там, за горами, что другое? Или везде одно и то же — война, смерть, грязь?

Дмитрий помолчал, глядя на убегающую вдаль дорогу. Потом ответил — негромко, с доверительной интонацией, что была куда ценнее любых громких слов:

— Есть, Герасим. Есть и другое. И ты еще увидишь его. Война не вечна. Когда-нибудь она кончится. И ты вернешься домой. И увидишь свои поля, свои леса, свою деревню. И, может, тогда ты поймешь: то, что мы здесь прошли — это не зря. Это ради того, чтобы там, дома, не было ни войны, ни смерти. Понимаешь?

Герасим кивнул — не то чтобы до конца понимая, но принимая эти слова как истину. Потому что их сказал Батька. А Батька врать не станет.

— Спасибо, ваше высокоблагородие, — произнес он и, помолчав, добавил тише: — А я вот, знаете, все думаю: хорошо бы до дому дойти… Только колыбель-то рекрутская — она ведь без дна, из нее редко кто живым выкарабкивается. Четыре года уже тут сукно тру, а Линии конца-краю нет. Дома баба моя осталась, Марья, и сынишка — Мишкой звать. Я его, поди, год всего и видел, маленьким совсем помню, на лавке ползал, когда лоб мне забрили. Теперь ему, чай, пятый годок пошел… Небось, и не свидимся никогда, забудет отца-то?

Дмитрий натянул поводья, заставляя кабардинку осадить шаг, и сверху вниз, сквозь разметавшиеся рыжие пряди, посмотрел солдату прямо в глаза. Тяжелый, каленый взгляд майора из-под папахи не дрогнул.

— Свидитесь, — твердо, с нажимом сказал Дмитрий, выламывая из себя эту страшную, спасительную ложь. — Слышишь меня? И сын тебя не забудет. Таких, как ты, не забывают.

Дорога меж тем становилась все тяжелее. Колонна втянулась в предгорья, и теперь тропа, извиваясь змеей, карабкалась вверх по крутым, поросшим редким промерзшим кустарником склонам. Идти приходилось медленно, с оглядкой: справа, совсем близко, зияла пропасть — в которую некогда едва не сорвался Петька. Теперь Петька лежал в братской могиле на склоне холма, и о нем напоминал лишь сосновый крест. Глядя в эту пропасть, солдаты невольно ускоряли шаг — не из страха, а из сосущего чувства, которое вызывает близость бездны. Где-то там, внизу, все еще ревел невидимый приток Хулхулау, и его голос, глухой и грозный, доносился из туманной глубины.

Но самым тяжелым был не подъем, не пропасть, не грязь. Самым тяжелым был постоянный, изматывающий страх засады. Каждый валун, каждый куст, каждая тень на скале могли скрывать врага. Горцы, даже разбитые и рассеянные, оставались опасны: небольшой отряд, засевший в скалах, мог нанести куда больший урон, чем целое войско в открытом бою. И потому солдаты шли, держа ружья наготове, и глаза их, воспаленные и усталые, неустанно обшаривали склоны. Каждый камешек, скатившийся сверху, заставлял вздрагивать и вскидывать стволы. Каждый порыв ветра, донесший незнакомый звук, вызывал волну глухой, сосущей тревоги.

Но горцев не было. Путь прошел без стычек, и к вечеру второго дня, когда солнце уже начало клониться к закату, окрашивая небо в нежно-розовые и лиловые тона, на горизонтах открылся суровый оскал Сунженского хребта, а за ним показались стены крепости Грозной. Леденящий ветер, тянувший из мрачной теснины Ханкальского ущелья, подхватывал горький дым, поднимавшийся над саклями близлежащих мирных чеченских аулов, и гнал его к речным низинам. Вокруг крепости, прямо под прикрытием ее земляных валов, кипела лагерная жизнь: сотни прибывших ранее пехотинцев, кавалеристов и казаков, которым не хватило места в тесных внутренних казармах, жгли огромные бивачные костры, сушили промокшие шинели и варили кашу.

Часовые на стенах, завидев приближающуюся цепь, хрипло прокричали уставной оклик, и, приняв ответ передового разъезда, подали команду вниз, к воротам. Ворота, тяжелые и обитые железом, медленно, со скрипом, распахнулись, и колонна, измученная, поредевшая, втянулась во внутренний двор.

Первым делом — лазарет. Во дворе госпитальных бараков, забитом раскисшей глиной и окутанном сырым февральским туманом, творился привычный ад. Дмитрий не поспешил к коменданту: спешившись, он сам встал у телег, лично контролируя разгрузку роспуска и носилок с ранеными. Рядом, перекрывая стоны и хрипы замученных коней, лютовал Федорченко. Огромный продымленный верзила, наплевав на усталость, своими лапищами грубо, но бережно вытягивал с телег искалеченных, обмотанных грязными тряпками артиллеристов и егерей.

Под ледяным, давящим взглядом майора и под громовым, яростным матом унтера госпитальные приказчики и ленивые гарнизонные лекаря шевелились втрое быстрее, не смея прятать глаза. Федорченко костил тыловую сволочь последней бранью, а Дмитрий жестко, наотмашь обрывал любые попытки крыс сэкономить на провианте или засунуть его людей на гнилую, холодную солому. Пока последнего израненного солдата не занесли внутрь, пока лекаря не принялись за пули и пока каждый пушкарь не получил чистой воды и нечервивого пайка, они не отходили от лазаретного крыльца, намертво прикрывая свое окопное братство от лазаретного равнодушия.

И когда все наконец кончилось, майор и старый фейерверкер лишь на миг переглянулись — угрюмо, тяжело, без единого слова, со всем злым ветеранским пониманием, какое связывает людей, только что отстоявших своих парней перед госпитальной сволочью. Федорченко, шумно выдохнув сквозь прожженные пороховой рыжиной усы, полез в фалдовый карман за махоркой, а Дмитрий, повернувшись, направился в штаб.

В комендантской было душно и накурено. Майор Берендеев, как всегда, сидел за своим массивным дубовым столом, заваленным бумагами, и, увидев Дмитрия, поднял голову. Его морщинистое лицо выражало сложную смесь эмоций — облегчение от того, что Волк вернулся живым, и плохо скрываемое недовольство тем, что доклад, судя по всему, будет тяжелым.

— А, Дмитрий Николаевич, — произнес он, жестом указывая на стул. — Живой, стало быть. Ну, докладывай.

Дмитрий сел и, достав из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги — предварительный рапорт, составленный им на последнем привале, — положил его на стол.