Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 143

Тут же из грязи подался молодой рекрут, совсем недавно пригнанный в роту, но уже успевший оскатиниться под гвоздевской муштрой. Сукно его мундира было разодрано на плече, обнажая исхудавшую ключицу, покрытую пороховой копотью. Пары усов еще не наросло, но взгляд был стеклянным, выжженным. Стремясь во что бы то ни стало показать свою каленую стать и втереться в эту суровую общину, пацан принялся мерзко щербиться:

— А на меня за углом дома чечен выскочил, бородатый, как черт! Кинжалом машет, в кадык метит. Так я его прикладом наотмашь по зубам — на! Он и брыкнулся, хрипит, пузыри кровавые пускает. А я навалился, сапогом ему на горло наступил и штыком прямо в пасть до самого упора провернул, чтоб не вякал больше. Очистился, падла, за секунду!

Взвод снова закивал, принимая молодого волка в свою стаю. Остальные юные солдаты роты, слыша этот лагерный оскал среди дымящихся руин аула, испуганно отворачивались, прижимая ружья к груди.

Майор проходил мимо них медленным, изможденным шагом. Дмитрий слышал каждое грязное слово, видел эти мокнущие швы и сукровицу, но псов Гвоздева трогать не стал. Он лишь хмуро скользнул по ним цепким взглядом и прошел дальше, к обугленным балкам. Майор прекрасно понимал: эта напускная, уродливая жестокость и хвастливый базар — единственный способ для этих выжженных душ не сойти с ума окончательно. Так их разум защищался от преисподней только что пережитого боя, удерживая внутри остатки рассудка через цинизм, и мешать им в этом было нельзя.

У обгорелой стены, там, где некогда стояла сакля, а теперь громоздились лишь почерневшие развалины, сидел Звонарев. Он был один. Его плечи, всегда расправленные и лихие, теперь были сгорблены, а голова опущена так низко, что лица не было видно. Но даже со спины было заметно, что его трясет — трясет крупной, непрерывной дрожью, как в лихорадке. И от этой дрожи, от этой сгорбленной, жалкой фигуры веяло таким горем, что у Дмитрия, глядевшего на него, внутри надорвалась струна, что была натянута до предела все эти дни, все эти месяцы, все эти годы.

Он подошел и молча опустился рядом на корточки. Звонарев не шевельнулся. Тогда Дмитрий, не говоря ни слова, положил руку ему на плечо. Звонарев медленно, очень медленно, поднял голову. Его лицо, всегда такое живое, такое подвижное, с этими лихо закрученными усами и вечно смеющимися глазами, теперь было неузнаваемо. Грязь, копоть, порох — все это покрывало его толстым, черным слоем, по которому пролегли светлые дорожки от слез.

Слез было много — они текли и текли, не переставая, и Звонарев, казалось, даже не замечал их. Его глаза, красные и опухшие, смотрели на Дмитрия с выражением такой бездонной, такой вселенской муки, что майор, повинуясь какому-то безотчетному порыву, резко притянул Звонарева к себе. Не как офицер — как брат. Как человек, что понимает без слов. Звонарев, уткнувшись лицом в его плечо, вцепился пальцами в сукно черкески на спине — вцепился с отчаянной, медвежьей силой. И разрыдался. Громко, навзрыд, захлебываясь слезами и словами, что невозможно было разобрать, и его тело сотрясалось от конвульсий.

Дмитрий держал его. Крепко. Молча. Он смотрел куда-то поверх головы Звонарева, на дымящиеся развалины, на серое, предрассветное, равнодушное небо, на далекие вершины гор. Казалось, еще немного — и он сам не выдержит, сорвется, разрыдается. Но он не сорвался. Он давно разучился плакать.

Они сидели так долго, пока рыдания Звонарева не стихли, сменившись тихими, судорожными всхлипами. Тогда унтер мягко отстранился, вытер лицо рукавом мундира — только размазав по нему грязь и кровь еще больше, — и, подняв на Дмитрия глаза, выдохнул:

— Спасибо, Батька…

Дмитрий ничего не ответил, только кивнул и, чувствуя, как сопротивляются мышцы лица, вымученно улыбнулся разбитыми губами. Потом он поднялся, оставив Звонарева приходить в себя, и побрел дальше.

Улица, по которой он шел, привела его к той части аула, где во время боя хозяйничали казаки Луки. Казаки были заняты делом: кто стаскивал трофейные чеченские ружья и кинжалы, кто, хмуро матерясь под нос, перевязывал раненых, посеченных осколками лошадей, обтирая окровавленные конские бока засаленной ветошью. Другие просто сидели на корточках у разбитых заборов и молча курили носогрейки, глядя перед собой твердым, застывшим взглядом. Их заношенные черкески были густо залиты кровью и пороховой гарью. В этих закопченных лицах не было ни парадной удали, ни столичного опустошения — лишь привычная, вековая готовность казачьей породы принимать войну как обыденную, тяжелую каторгу плоти.

Лука Тимофеевич стоял у груды камней, что когда-то были стеной, и отдавал распоряжения. Завидев Дмитрия, он обернулся и долго, пристально его разглядывал. Его цепкие, темные прищуренные глаза скользнули по лицу майора, по его изодранной черкеске, по бурым сосулькам, что свисали с усов и бакенбард, по рваной ране на щеке, которая все еще сочилась кровью.

— Ядрен батон… Ну и видок у тебя, Волк, — произнес он наконец. — Краше в гроб кладут.

— Ты тоже не на балу, — парировал Дмитрий.

— Потери большие, — сказал Лука уже серьезно. — Моих — семеро убитых, трое раненых. Но лошадей больше жалко. Двух кобыл посекло картечью. Хорошие были кобылы.

— У меня — тридцать два убитых, — ответил Дмитрий. — Раненых — не счесть пока.

Лука помолчал, переваривая цифры. Потом кивнул — коротко, скупо, по-казачьи.

— Добре. Аул взяли. Теперь — лагерем встать, дать людям отдышаться, а там сворачиваться, назад идти да штабным отписывать по форме.

— Отписывать… — повторил Дмитрий, и в его голосе прозвучала горечь. — Отчет в штаб: «Штыков — столько-то; выбыло — столько-то; осталось — столько-то». А за этими цифрами — люди. Живые люди.

— Такая наша служба, — пожал плечами Лука. — Ты это знаешь не хуже меня.

Есаул еще раз оглядел Дмитрия и вдруг, без предупреждения, перешел от слов к делу:

— А ну, сядь, — скомандовал он и, не дожидаясь ответа, ухватил майора за плечо и усадил на расстеленную прямо на земле бурку. — Егорка! — крикнул он казаку с серьгой. — Иди сюда! Тут майора подлатать надо!