Страница 75 из 143
Глава 24. Ламан Борз
Утро, серое и промозглое, застало колонну уже на ногах. Солдаты, дрожа от холода и кутаясь в отсыревшие за ночь шинели, разбирали оружие и строились в походный порядок. Морочный туман, что с вечера клубился в лощине, к рассвету не рассеялся, а напротив — сделался еще гуще, еще плотнее, и теперь стелился по земле тяжелыми, белесыми пластами, скрадывая очертания предметов и делая мир расплывчатым, словно сошедшим с полотна какого-то безумного живописца. В этом тумане звуки разносились глухо и обманчиво: голос командира, отданный в двадцати шагах, казался доносящимся из-за версты; топот копыт звучал как далекий подземный гул; и даже собственное дыхание отдавалось в ушах неестественно громко, словно кто-то невидимый дышал в затылок.
Дмитрий, уже в седле, объезжал строй. Его рыжая кабардинка, всхрапывая и кося глазом на клубящуюся вокруг белую пелену, переступала с ноги на ногу. Майор был собран и сосредоточен. Он проверил кремень в пистолете и, поправив шашку на поясе, оглядел своих людей.
— Слушай мою команду, — произнес майор. — Сейчас мы входим в ущелье. Место это — хуже не придумаешь. Темно, сыро, тесно. Справа и слева — скалы, в которых может прятаться враг. Потому — тишина. Полная. Никаких разговоров, никаких песен, никакого бряцания оружием. Приказы передавать шепотом, по цепочке. Без моей команды не стрелять. Даже если увидите горца. Даже если он будет в десяти шагах. Потому что, если мы откроем огонь первыми — нас перестреляют, как куропаток. Нас могут ждать. Но мы пройдем. Мы всегда проходим. Поняли?
— Слушаем, ваше высокоблагородие! — нестройно, но старательно ответил строй.
— Тогда с Богом, — Дмитрий размашисто перекрестился на занимающийся восток и, тронув поводья, направил кабардинку к проходу в ущелье.
Но, прежде чем колонна успела двинуться с места, головной дозор, уже ушедший вперед, остановился. Один из казаков, отделившись от группы, рысью вернулся к майору. Лицо его, застывшее от внезапного страха, отливало нездоровой, лазаретной бледностью.
— Ваше высокоблагородие… — произнес он, запинаясь. — Там… у входа…
Дмитрий, не дослушав, тронул кобылу и выехал вперед. У самого входа в ущелье, там, где тропа сужалась и ныряла в темный провал между скал, стояло одинокое, сухое дерево. Грубый мертвый ствол, цеплявшийся корнями за каменистую землю, чернел на фоне скал. Но то, что было распято на этом дереве, заставило даже Дмитрия, видавшего виды ветерана, на мгновение замереть.
Это было человеческое тело. Вернее, то, что от него осталось. Русский солдат — судя по обрывкам егерского мундира, еще совсем молодой, — был оставлен на этом мертвом стволе в назидание идущим следом. Суставы несчастного были методично, вживую вывернуты из пазов, а сухожилия на запястьях и под коленями подрезаны бритвенными ударами кинжалов, чтобы плоть безвольно обвисла, обнажая кость. Обезображенные конечности закрепили на грубом дереве тяжелыми коваными гвоздями, забитыми прямо сквозь кости кистей; вокруг них зеленое сукно мундира намертво пропиталось и затвердело от темных, замерзших потеков. Кожа на груди и животе была вспорота узкими, частыми резами, сквозь которые наружу проступали сизые, прихваченные кавказским морозом волокна мышц.
Лицо несчастного превратилось в неузнаваемую маску боли: черты были искажены до предела, веки срезаны, отчего высохшие, потухшие глаза безумно и слепо пялились в серое небо, а губы застыли в безмолвном крике.
Но самое жуткое было не в следах пыток. Самое жуткое заключалось в том, что жизнь покинула это тело совсем недавно. От остывающей плоти на холодном воздухе еще поднимался тонкий, едва заметный белесый пар, беззвучно смешиваясь с наползающим густым лесным туманом. Солдат был убит в последний час, а может быть, и того меньше. Он был из тех несчастных дозорных, что ушли на разведку перед рассветом и так и не вернулись. Его не просто настигли в стычке — над ним совершили показательную расправу прямо перед носом у нагоняющего марша.
По замершему строю прокатилась тяжелая, осязаемая волна сдавленного ужаса. Молодые рекруты, еще не успевшие привыкнуть к беспощадности горной войны, начали стремительно бледнеть, испуганно креститься дрожащими пальцами и судорожно отводить глаза в грязную талую жижу под ногами. Один из них вдруг резко согнулся пополам, содрогаясь от приступа тошноты прямо под сапоги товарищам. Другой пехотинец, стоявший в первой шеренге, начал тихо, по-детски всхлипывать, в панике зажимая рот ладонью, чтобы удержать рвущийся наружу крик. Третий рекрут, с побелевшим как полотно лицом и остановившимся взглядом, судорожно шептал обрывки полузабытой молитвы. Крупные слезы без остановки текли по его ввалившимся щекам, смешиваясь с холодными каплями тумана.
Ветераны хмурились, до белизны суставов сжимая ружейные ложа, а в воздухе лощины повисла такая звенящая, мертвая тишина, в которой каждый отчетливо слышал тяжелое, прерывистое дыхание своего соседа. Каменный холод этого утра теперь пробирал солдат не снаружи, а изнутри, просачиваясь в самые души.
— Не сметь реветь! — рявкнул Степанов, и его голос, подобный удару бича, привел строй в чувство. — Это солдат, а не баба на ярмарке! Смотреть вперед! Думать о деле! Сейчас не время для слез!
Дмитрий, не проронив ни слова, смотрел на изуродованное тело. Он узнал этого солдата. Это был один из новобранцев, что прибыли с пополнением неделю назад, — тихий, незаметный парень из-под Рязани, что все время жался к костру и ни с кем не заговаривал. Теперь он был здесь, на этом шесте, превращенный в пугало, в послание, в предупреждение.
Дмитрий не отвернулся. Он смотрел на тело долгим, тяжелым взглядом. Потом он медленно, не говоря ни слова, снял папаху. За ним, один за другим, обнажили головы все — и офицеры, и казаки, и егеря, и артиллеристы. Строй стоял в гробовом молчании, и только ветер, завывавший в скалах, нарушал эту скорбную тишину.
— Снимите его, — приказал Дмитрий глухо. — Похороните. Здесь, у входа. Все равно земля пока не принимает — так хоть камнями завалите. Негоже солдату висеть пугалом.
Он надел папаху и, не оборачиваясь, тронул кобылу. Колонна, помедлив, двинулась следом — в темный провал ущелья.