Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 143

Глава 22. Сшитый гарью Корпус

Неделя, отпущенная на подготовку рекрутов, пролетела как один день — стремительно и беспощадно. С рассвета и до заката на плацу не умолкал шум учений: слышались отрывистые команды унтеров, дробный топот сапог, лязг оружия и тот особый, ни с чем не сравнимый звук, что издает сталь, пробивающая тугую фашину. Пахло мокрой землей, дегтем, ружейным маслом и неуловимой, тревожной свежестью, что приносил с гор влажный февральский ветер.

Новобранцы, что еще неделю назад были бесформенной, дрожащей массой, теперь на глазах обретали стать. Учения, проводимые фельдфебелем Степановым и младшим унтер-офицером Звонаревым, были суровы, но действенны. Степанов, этот кряжистый, ширококостный мужик с лицом, изрезанным шрамами, словно старая дубовая кора, и с глазами, что смотрели на мир спокойным, немного усталым равнодушием, гонял рекрутов до седьмого пота. Он был немногословен и суров, но его суровость не была жестокостью — скорее отцовской требовательностью, что не позволяет спуску, ибо знает: спуск на учениях обернется смертью в бою. Георгиевский крест, тускло блестевший на его пропотевшем мундире, был для новобранцев зримым подтверждением того, что этот человек знает, о чем говорит.

— Штык держи ровнее! — рычал Степанов на Петрова, голубоглазого паренька, что при первой встрече трясся от страха. — Не как оглоблю, а как продолжение руки! Штык — он живой! Он должен чувствовать, куда ты его направляешь! Еще раз скосишь — будешь до вечера с бревном на плече бегать!

Петров, бледный и запыхавшийся, но уже не трясущийся, старательно выправлял стойку. За эту неделю он изменился: страх в его глазах уступил место сосредоточенной решимости, а движения, еще недавно неуклюжие и дерганые, стали более плавными и уверенными.

Звонарев, напротив, был душой учений. Его метод воспитания новобранцев разительно отличался от степановского: он не рычал, не грозил, не наказывал — он смеялся. Его черные, лихо закрученные усы то и дело подергивались от едва сдерживаемой улыбки, а в глазах плясали бесовские огоньки, что предвещали очередную шутку или байку.

— Эй, Фролов! — окликал он тамбовского здоровяка, что, обливаясь потом, пытался поспеть за общим строем. — Ты чего хмурый такой, как грозовая туча? Гляди веселей! Война — она, брат, веселых любит! Мрачные-то первыми дохнут! От тоски!

— Какое уж тут веселье, дядька Звонарев, — отвечал Фролов, переводя дух, — когда ноги гудят, а спина — хоть кричи.

— А ты не ногами думай, а головой! — наставлял Звонарев. — Вот, помню, был у нас в роте один солдатик — Микиткой звали. Так он, когда уставал, начинал песни петь. Идет, бывало, по колено в грязи, а сам выводит: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке…» И знаешь — помогало! И ему легче, и товарищам веселее. А потом его под Акушой убило. Но это другая история. Ты, главное, пой!

Фролов, скрипя зубами, но уже невольно улыбаясь, продолжал маршировать. Этот человек — Звонарев — обладал удивительным даром: он мог рассмешить даже приговоренного к смерти. Его байки, одна другой невероятнее, его шутки, порой грубые до скабрезности, его неиссякаемый оптимизм были тем топливом, на котором держался боевой дух роты. Дмитрий, наблюдая за ним со стороны, не раз думал, что без таких вот Звонаревых армия давно бы развалилась — не от пуль и клинков, а от тоски. Но за этой вечной, спасительной ухмылкой командир знал Звонарева как человека железной, редкой надежности. Обстрелянный, каленый унтер в посече не выдаст и не побежит; на него Дмитрий мог положиться в любой яростной стычке, точно зная, что этот тертый строевик прикроет спину там, где другие сломаются и отступят.

Крепость Грозная меж тем жила своей лихорадочной, прифронтовой жизнью. То и дело через ворота, взрывая сунженскую грязь, втягивались замученные провиантские обозы и конные разъезды, а под самыми земляными валами, за стенами, огромным табором раскинулся лагерь прибывающих войск. Одни батальоны наскоро пополняли припасы в цейхгаузах, другие, дав людям лишь краткий отдых и наскоро перевязав раненых в лазаретах, сразу уходили дальше, в горы, навстречу смерти. Вся крепость гудела, точно растревоженный улей, в лихорадочном ожидании скорого весеннего похода, и Дмитрий, проходя по тесному, забитому телегами двору, видел их всех.

Вот драгуны Нижегородского драгунского полка — угрюмые, пропыленные, с лицами, почерневшими от пороховой копоти и усталости; но под этой ветеранской грязью угадывалась старая порода прожженного на Линии полка, способного спешиться в любую секунду и пойти на чеченские завалы в одном строю с егерями. Их лошади, измученные горными переходами, понуро брели, опустив головы, а всадники, в засаленных, полинявших от кавказской сырости фуражных шапках, смотрели на мир с мрачной, отрешенной покорностью судьбе, что свойственна людям, слишком долго пробывшим на передовой.

Вот гренадерская рота Грузинского полка — широкоплечие, рослые ветераны, что шагали твердо, как скала, и в каждом их движении чувствовалась несокрушимая, каленая мощь, прокопченная кавказским порохом. Их заношенные суконные фуражки покачивались над строем, а тяжелые кремневые ружья покоились на широких плечах в такт размеренному, тяжелому шагу.

Следом, лениво переговариваясь на ходу и дымя трубками, втягивались ширванцы. Эту ермоловскую пехоту Дмитрий узнавал мгновенно — не по форме, от которой после бесконечных экспедиций мало что осталось, а по особому, тертому кавказскому прищуру. Обветренные лица, заношенные до дыр горские черкески вперемешку с выцветшими мундирами в заплатах, да насквозь стоптанные сапоги.

Вся Линия знала, что ширванцы — личные любимчики Ермолова, его верные «загорелые черти», помнившие Кавказ еще до того, как здесь заложили первый камень Грозной; их, обкатанных штурмами Ленкорани и штыковыми рубками старых персидских войн, швыряли в самые безнадежные просеки. В них не было чинной стати, и они обживали эту войну прямо на марше. Едва сбросив ранцы у крепостной стены, ширванцы уже по-хозяйски разводили костры, мгновенно приспосабливая суровый быт Грозной под себя.