Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 143

Гвоздев слушал молча. Его лицо, застывшее безжизненной, окаменелой маской, оставалось неподвижным, но изнуряющее напряжение, сводившее скулы, едва заметно отпустило. Не то чтобы он улыбался — он, наверное, никогда больше не сможет улыбаться, — но глубокие, горькие складки у рта чуть разгладились, а в запавших, темных глазах промелькнуло изможденное смирение.

— Научи меня, — сказал он вдруг. — Я умею рубить саблей. Умею колоть штыком. Но шашка… Это другое. Совсем другое. Я не знаю, как ею владеть. А ты — знаешь. Я два года вижу тебя в бою. Видел, как ты двигаешься. Научи меня.

Дмитрий выпустил облако дыма и, помолчав, кивнул.

— Хорошо. Пойдем.

Они вышли из палатки и направились к плацу. Дождь перестал, но под ногами по-прежнему чавкала жидкая, липкая грязь, перемешанная с остатками снега. Небо на востоке уже почти стемнело. На плацу, у самых стен, стояли тугие фашины — связанные лозой пучки плотного хвороста, вкопанные в раскисшую землю рядами. В сгущающихся сумерках эти серые, немые столбы походили на застывшую вражескую цепь, неподвижную и зловещую, готовую в любую секунду принять на себя глухой, костный хруст пехотных штыков.

Дмитрий вышел на середину плаца и потянул «Лами» из ножен — сталь вышла без единого шороха, скользнув по деревянному, обтянутому кожей ложу с едва слышным, маслянистым и вкрадчивым вздохом, а затем клинок, тускло блеснув в свете далеких костров, запел в его руке тонко и чисто.

— Шашка — это не сабля, — начал Дмитрий, и голос его звучал так, как звучит голос мастера, что говорит о любимом ремесле. — Сабля рубит тяжело, с оттягом. Шашка — режет. Она легче, быстрее, маневреннее. Ею можно наносить удары с любой позиции, не перехватывая рукоять. Она не имеет гарды — и это преимущество, а не недостаток, ибо ничто не стесняет кисть. Она полностью утапливается в ножны, защищая лезвие от сырости — а сырость на Кавказе, сам знаешь, повсюду. И главное — она требует не силы. Она требует ловкости. Не мощи, а точности. Это оружие не палача, Гвоздев. Это оружие танцора.

Он замолчал. Прикрыл веки на мгновение, а когда разомкнул их — взгляд остекленел, уходя глубоко внутрь, туда, где застарелая, глухая тоска по несбывшемуся дому давно выжгла все лишнее, оставив лишь сухой командирский расчет. Дмитрий перестал смотреть на клинок — теперь рука угадывала вес булата без помощи глаз, повинуясь слепому, почти библейскому чутью, точно сталь сделалась продолжением костей и сухожилий. Каждый сустав, каждый оголенный нерв слились с оружием в единый, страшный узел. И тело пришло в движение.

Это было не фехтование — это был танец. Дмитрий двигался плавно, почти невесомо, всем телом уходя в такт движениям клинка, но в этой текучей, гипнотической нежности крылась страшная, леденящая кровь неизбежность взведенного кремневого курка. Шашка в его руке превратилась в сплошной, мерцающий полукруг, что описывал восьмерки и спирали, вращался вокруг тела, перелетал из руки в руку за спиной, крутился над головой и резко, со свистом, опускался к самой земле, едва не задевая носки сапог.

При каждом обороте сталь издавала хищный, поющий шелест, который гипнотизирует и завораживает, — казалось, сам воздух послушно и обреченно расступается перед этим совершенным, рожденным для здешней глухой резни клинком, не в силах ему противиться. Это был страшный, завораживающий танец булата — слепая и совершенная геометрия войны, в которой не оставалось места для человеческой жалости, а лишь чистая, выверенная посечь. В каждом безупречном круге шашки «Лами» сквозила мертвая, онемелая пустота человека, для которого этот свист давно стал единственным способом дышать посреди кавказского ада.

Гвоздев стоял, не шевелясь, и смотрел. Он видел перед собой не просто офицера, что демонстрирует приемы. Он видел воина, ставшего единым целым со своим оружием. Воина, прошедшего через онемелую бездну унижения, одиночества и горечи, но вышедшего из нее не сломленным, а сплавленным с этой землей воедино, ожесточенным до той звенящей, неумолимой прочности, какая дается лишь старым кавказским клинкам после сотой рубки.

Дмитрий закончил демонстрацию и, тяжело дыша, опустил шашку.

— Вот так, — произнес он. — Теперь ты. Бери свою. И повторяй за мной.

Гвоздев потянул шашку из ножен, чувствуя, как чужое железо холодит кожу — взять в руки клейменую сталь убийц — было все равно что испить чашу со сгущенной, черной полынью, горько и тошно. Это выламывало суставы, выворачивало наизнанку саму его мертвую, иссушенную Тифлисом природу, но утробная, сковывающая пустота выжженной души требовала этой заупокойной тризны.

Когда клинок полностью лег в его ладонь, Гвоздев вдруг замер, пораженный: после всего увиденного и сказанного Дмитрием старое оцепенение дало глубокую, пугающую трещину, и дагестанский булат больше не казался чужим, враждебным предметом. Это отторжение уступило место какому-то темному, хищному сродству, и длинные, сухие пальцы Гвоздева, больше похожие на когти крупной птицы, судорожно обвили рукоять из черного рога, намертво врастая в чужую сталь.

Это было жуткое, темное единение, словно само жало нащупало израненные, онемелые нервы в его правой руке, превращаясь в безупречное костяное продолжение тела, и Гвоздев начал повторять движения — сначала медленно, неуклюже, рассекая сырой февральский воздух с тяжелым, ломаным сипом, но с каждым новым кругом булатная дуга летела все быстрее, все увереннее, подчиняясь слепой и страшной автоматике Палача.

— Хорошо, — сказал Дмитрий, раскуривая трубку и не сводя глаз с мерцающей во тьме дуги. — У клинка нет памяти о том, чья рука его выковала. Он принял тебя.

— Я чувствую, — тихо, почти на грани шепота отозвался Гвоздев, и его пальцы-когти сделали короткий выпад. — Баланс другой. Ложится… правильно.

— Так и должно быть, — Дмитрий затянулся, выпуская облако горького дыма. — Привыкай.

Они тренировались еще около часу, пока окончательно не стемнело. Когда Гвоздев, убрав шашку в ножны, попрощался и зашагал прочь, Дмитрий остался на плацу один. Он стоял, глядя в темное небо, и медленно поглаживал пальцами потемневший от времени деревянный чубук трубки, а в голове его упрямо прокручивалось то, что только что произошло.

Палач, выжегший в себе все человеческое слепой, въевшейся в кости ненавистью к горцам, сжал в руке их оружие — и чужой булат не обожженную плоть выдал, не отторгнул взбешенно, а лег послушно, точно влитой. Стали ведь все равно, кто ее держит. Железо служит тому, кто умеет с ним обращаться.