Страница 134 из 143
В ответ на эти мужицкие откровения Валериан, повинуясь какому-то тихому внутреннему порыву, бережно расстегивал портупею. Капитан раскрывал перед парнями свою жизнь, знакомя их со своим обмундированием, словно через каленый металл вверял им собственную душу. Он доставал свою дагестанскую шашку — дорогую, господскую вещь, привезенную из двухлетней гарнизонной службы в Дагестане. Капитан протягивал ее сидевшим рядом рекрутам, позволяя ознакомиться со своим командирским булатом.
Юные солдатики принимали оружие с завороженным, благоговейным испугом, у них перехватывало дыхание от этой невиданной роскоши. Привыкшие к тяжелым, неповоротливым кремневкам со штыками, мужики осторожно, едва дыша, оглаживали мозолистыми пальцами легкую рукоять из точеной белой кости с золотой насечкой. Они благоговейно вели огрубевшими ладонями по ухоженному, изогнутому клинку, дивясь его хищному тонкому острию и сизым разводам булатной стали. В этой нелакированной окопной тишине, пока мальчишки бережно передавали друг другу благородное оружие, между дворянином и его ротой намертво сшивались невидимые, святые нити.
А в самой глуши дубравы, где под удушливым мартовским туманом звенели топоры, мужики из его роты упрямо вгоняли сталь в мерзлую, каменную древесину. Руки солдат, сорванные до мяса, были намертво обмотаны грязными лохмотьями и окровавленным тряпьем, сквозь которое сочилась темная сукровица. Тяжело дыша, они утирали пот с заросших щек и глухо, вполголоса шептались между ударами, укрывшись за широкими вывернутыми корневищами.
— Слыхал, дядька Савельич, как нашего-то кличут? — тихо, дивясь, шепнул молодой, безусый рекрут, баюкая разбитую ладонь. — Валериан… Имя-то какое, господское, тонкое. Словно неженка какой питерский, прости Господи.
— Прикусил бы ты язык, паря, — хмуро оборвал его старый, заматерелый унтер, даже не прерывая мерного взмаха топора. — Неженка басурман в кустах караулить не станет. Наш Валериан капитан правильный, каленый мужик. Мне батюшка, как причащал в Грозной, сказывал — имя это ихнее, господское, «силу» означает. Оно попервости-то, конечно, натужно с ним было, пришел — напуганный весь, затравленный, и роте оттого тяжело приходилось, а глянься, как здешняя-то доля его переменила. Повзрослел парень, силу эту самую в себя каменно вобрал — ровно под имя свое встал, пуля в пулю оправдал его перед всем строем. Вот он и есть — сила наша, Богом данная. Хлеб казенный из общего котла с нами ест, сухари до последней крошки роте отдает и под нож зазря не гонит. Наш он, до капли наш… Дай Бог ему здоровья.
И когда молодые рекруты и даже прожженные, видавшие виды унтера, знавшие, каких трудов капитану стоило выбить это пропитание, смотрели на него с немой, собачьей благодарностью и слезами на воспаленных глазах, Валериану словно становилось легче. Эта солдатская верность была единственным лекарством, что помогало его истерзанному чувством вины сердцу биться ровнее, возвращая исступленный разум назад, в жизненную колею, после каждого безумного ночного дозора.
И все же Тростинский сознательно искал пулю: шел проверять цепь охранения без оружия, в полный рост, не прячась от черкесских штуцеров, лично лез в самые гиблые ночные секреты у самой стены леса, где часовых резали бесшумно, как овец. Парень напрашивался на смерть, но свинец упорно обходил его стороной, и от этого бессильного везения Тростинский сходил с ума, часами со слезами на глазах глядя в пустоту.
Его рота замечала эту глухую, испепеляющую тоску. Но солдаты не падали духом от безмолвной муки своего начальника: в ответ на его истовую заботу мужики упрямо, каменно держали строй, безропотно деля со своим командиром всю его израненную, хрупкую долю, и иного начальника над собой уже не мыслили. Вместо уныния рота лишь теснее смыкала ряды, укрывая его разум от лесного безумия своей нерушимой верностью.
Во время ледяных ночлегов у поваленных буков, когда сословный лоск намертво смывался болотной жижей и командиры спали вповалку с нижними чинами на прелом лапнике, солдаты безмолвно забирали Валериана под свое крыло. И прожженные, заросшие унтера, и безусые молодые рекруты крепко, бережно прижимались к его исхудавшему, бьющемуся в ознобе телу. Они укрывали его получше рваными бурками и шинелями, стараясь своими мужицкими хребтами удержать тепло своего хрупкого начальника. В этой немой, звериной заботе была их высшая преданность человеку, в котором они видели свою единственную опору посреди преисподней леса.
От этой слепой солдатской нежности Валериана накрывало удушливым, разрывающим сердце изломом. Внутри него исступленно бился страшный контраст: эти израненные, подыхающие от тифа люди отдавали ему последнее лагерное тепло, а он каменно, до хруста в костях чувствовал, что совершенно не заслужил этой верности. Он считал себя проклятым, погубившим роту, а мужики упрямо прижимались к нему вповалку, спасая своего начальника от ледяной смерти.
Капитан лежал неподвижно среди спящих тел, подолгу глядя в черное, безразличное небо, и из его воспаленных серых глаз беспрерывно, сокрушительно лились слезы. Они беззвучно скатывались по вискам набок и горячей, щемящей влагой затекали прямо в уши, но Валериан даже не пытался их утереть, боясь шевельнуться и разрушить это хрупкое, спасительное окопное тепло, согревавшее его истерзанное, выжженное сердце.
В этой удушливой мгле, прямо за кольцом живых спящих тел, из лесной сырости безмолвно проступали другие. Тени. Валериан не вскрикнул — он ждал их, как ждал каждую ночь эти два года. Солдаты его прежней роты, брошенной под черкесскими кинжалами, обступали лагерь без единого звука. Они располагались вокруг с привычной походной небрежностью: кто-то опускался на корточки, положив локти на колени, кто-то застывал стоя, подобрав руки в бока. Мертвецы были изуродованы, страшны — у кого-то шинель на брюхе запеклась черной бурой коркой от иссеченных ран, из пробитых грудин доносилось глухое, посмертное сопение, но в их облике больше не было прежней укоризны.