Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 143

Готлиб Иваныч, поспешно прихватив медицинскую сумку, уже бежал к месту трагедии. Его очки запотели от ливня. Фельдшер на ходу протирал стекла грязным пальцем и глухо бормотал: «Herrgott… Пропади оно пропадом». Оценив масштаб беды, он мгновенно опустился на колени перед бьющимся в судорогах рекрутом. Извлекши широкий ампутационный нож, немец одним точным круговым движением рассек исполосованную плоть до самой кости. Парень закричал так, что сорванный, хриплый вопль перекрыл шум стихии. Кровь толчками хлынула на землю, смешиваясь с грязью и опилками. В этом чавкающем, склизком крошеве фельдшер работал без промедления — отложил нож, перехватил дуговую пилу и скрежещущими толчками принялся перепиливать кость.

— Держите парня! — скомандовал Готлиб Иваныч.

Двое подоспевших егерей навалились на рекрута, намертво прижимая его к кореньям. Тут же, продрогнув от ужаса, к ним рванулся капитан Малинин; он со всего маху поскользнулся в раскисшей глине, упал на колени и далеко проехал по болотной жиже, намертво вбиваясь в склизкое месиво прямо перед бьющимся в судорогах мальчишкой.

Смуглое девичье лицо Малинина побелело, а все тело крупно, непрерывно содрогалось. Лихорадочно задыхаясь, он сорвал с рук свои грязные, испачканные глиной лайковые перчатки, швырнул их в сторону, и уже робкими, голыми, трясущимися пальцами принялся гладить несчастного по заляпанному грязью лбу, тщетно пытаясь успокоить, но в его собственных широко распахнутых медных глазах стояли слезы; от дикой, беспомощной паники они почти почернели, и цвет их сделался густым, багровым. Малинин беспорядочно, глотая слезы, шептал парню прямо в окровавленное лицо, что все сейчас пройдет, что это просто страшный сон, и они скоро вернутся домой, где тепло, тихо и больше нет этого проклятого леса.

Через пару минут с мучениями было покончено. Отрезанные конечности остались лежать на окровавленной щепе, а рекрут, потеряв сознание от страшного болевого шока, затих. Готлиб Иваныч наскоро перетянул культи жгутами, останавливая кровотечение.

— Следующий, — выдохнул немец, поднимаясь, но второй, раздавленный поперек позвоночника, уже не нуждался в помощи. Он испустил дух, пока фельдшер спасал первого. Умер тихо, без единого звука, просто захлебнувшись собственной кровью.

Шатаясь, Малинин тяжело поднялся с колен. Весь измазанный в раскисшей болотной жиже, капитан выпрямился и, тяжело выдохнув, запрокинул голову к безразличному небу, медленно приходя в себя.

— Трое за раз, — пробормотал Степанов, подходя к Дмитрию. — Это ж… это ж не война, ваше высокоблагородие. Это бойня.

Гвоздев, стоявший чуть поодаль, медленно приподнял голову. Тень от козырька фуражки отступила, открывая бледное лицо, и его темные глаза уставились на майора тяжелым, мертвенным прищуром.

— Это работа, — отрезал Дмитрий. — Продолжать.

И работа продолжалась.

С каждым днем просека углублялась в лес, и с каждым днем чаща становилась все гуще, все мрачнее, все враждебнее. Солдаты, измотанные до предела, двигались бездумно, точно заведенные казенные механизмы. Покрытые сажей, копотью и засохшей кровью лица сделались похожи на маски. Глаза, воспаленные от дыма, слезились и гноились. Руки, стертые до кости, люди обматывали грязными тряпками, сквозь которые сочилась сукровица. Солдаты почти не разговаривали — берегли силы. Слышался только мат, только хриплые команды да глухие стоны раненых.

Тимоша находился в охранной цепи. Здесь человека точила иная, неподвижная жуть — не рубить, не таскать бревна, а просто застыть на месте. Стоять и ждать. Ждать, когда из темной глубины вылетит пуля. Ждать, когда она ударит в тебя или в того, кто рядом. Ждать, когда очередное дерево, застонав, рухнет и придавит кого-нибудь из товарищей.

Тимоша стоял, зажав в задеревеневших пальцах холодное ружейное ложе, и постепенно эта ледяная, пропитанная сыростью тишина вокруг него начала растворяться. Непрерывный, монотонный стук сотен топоров, летевший из туманной глубины за его спиной, в померкшем от усталости сознании парня мало-помалу перерастал во что-то иное, далекое и мирное, словно глухое эхо из совсем другой, прошлой жизни. Звук этот баюкал, уводил прочь от кавказского ада, и сквозь серую лагерную мглу перед его глазами вдруг медленно, как во сне, проявилось детство. Тимоша вспомнил своего отца. Сергея Лебедева.

Отца забрили в рекруты по уставному казенному жребию. На той страшной мирской сходке костромской общины семья Лебедевых до последнего молилась, чтобы беда обошла избу стороной, но рок извернулся глухо: волостной староста упрямо вытащил из деревянной кружки квиток с их роковой фамилией. Сергея прилюдно увели на казенный призывной пункт, согнали густые волосы, с хрустом выбрили лоб на нескончаемую государеву службу и хопом угнали пешим этапом.

Тимоша тогда был еще совсем мал, и в памяти мальчишки отец остался лишь огромным, хмурым силуэтом, заслонявшим оконный свет в избе. Но сквозь эту толщу лет Тимоша отчетливо, до боли в груди помнил его глаза — яркие, голубые, которые всегда смеялись, даже когда лицо отца оставалось суровым.

Тот, прежний, дорекрутский отец когда-то был костромским плотником и учил его, бережно вкладывая топорище в маленькие ладошки: «Топор — это кормилец. Топор — это дом. Топор — это жизнь». С этим священным орудием отец когда-то строил баню для старого мельника, рубил дрова для печи, в которой мать пекла хлеб. Железо тогда было символом мирного, честного труда и великим делом, что отличало человека от зверя.

А здесь топор стал орудием разрушения. Им не строили — им уничтожали. Им рубили не дрова — им кромсали живую плоть леса. И лес умирал. Умирал с каждым ударом, с каждым падающим стволом, с каждым облаком щепы. И вместе с деревьями гибли люди — те, что держали топорища, и те, что прятались в чаще.

«Проклятый топор, — думал Тимоша, глядя, как очередной бук, застонав, рушится вниз. — Проклятая работа. Проклятая война».

— Лебедев! — окрик вывел его из оцепенения. Это был Звонарев, что тащил куда-то охапку веток. — Чего застыл? Гляди в оба!

— Гляжу, — ответил Тимоша.

И он глядел. Но видел только лес. Темный, бесконечный, враждебный.